ТАТ РУС ENG LAT

Что я помню о себе (Перевод В.Думаевой-Валиевой)

Предисловие


Поначалу поводом для написания этих заметок «Что я помню о себе»
послужило обращение ко мне нескольких издателей с просьбой написать для
них мою автобиографию.
Я взялся за перо с намерением вкратце изложить мою жизнь с рождения до теперешних моих лет, но рассказ мой как-то затянулся.
Жизнь моя (читатели это увидят) была непривлекательной и довольно
мрачной, но вместе с тем и интересной; оттого, начав писать, мне
захотелось написать обо всём, что осталось в памяти.
Поэтому всё, что я пережил до переезда в Уральск, и всё, что я помню с
тех пор и до того времени, когда я сижу и пишу эти строки,
представилось мне целесообразным опубликовать в двух книжечках.

Г. Тукаев
29 сентября 1909г.

 

I

Мой отец Мухамметгариф, сын Мухамметгалима, муллы деревни Кушлавыч, в
14-15-летнем возрасте поступил в медресе в деревне Кышкар; проведя там
столько лет, сколько нужно для завершения учёбы, возвратился в нашу
деревню Кушлавыч ещё при жизни престарелого своего отца и стал муллой.
Став муллой, он женился, но прожил с женой всего несколько лет: жена
его умерла, оставив ему двух малолетних детей – сына и дочь.
После этого отец вторым браком женился на дочери муллы Зинатуллы в деревне Училé* – Мамдудé (моей матери).
Через полтора года первым их ребёнком родился я.**
Когда мне было пять месяцев, отец мой после короткой болезни умер.
Прожив некоторое время подле овдовевшей моей матери, я был отдан ею
временно на воспитание бедной пожилой женщине из нашей деревни Шарифе;
сама же мать вышла замуж в деревню Саснá за тамошнего имама.
Родители моего отца в то время уже давно умерли, других родственников в
деревне у меня не было; в семье этой старой женщины я был лишним и
никому не нужным ребёнком; она не только не заботилась обо мне и не
воспитывала, но, что всего хуже для маленького ребёнка, была неласкова
со мною.
Сам я этого времени не помню. Я думаю, что мне было тогда года два – два с половиной.
Женщины и старухи в нашей деревне, которые помнят моё младенчество,
сейчас рассказывают о том, как скверно обращалась со мной моя
воспитательница.
Такой эпизод. Зимою ночью я, босой, в одной рубашке, выхожу на двор и
потом иду к двери, чтобы войти в дом. Открыть дверь в избу зимой трудно
не то что ребёнку, но даже взрослому человеку. Я, естественно, не могу
её открыть и стою, пока ноги мои не примёрзнут ко льду.
«Благодетельница » моя, рассуждая: «Небось не околеет, подкидыш!»,
держала меня за дверью и впускала в избу с ругательствами, когда ей
заблагорассудится.
Старуха эта уж померла; да благославит её Аллах!
Пока я жил там, моя мать, по-видимому, прижилась у своего муллы: однажды она прислала за мной из Сасны лошадей.
Лошади якобы повезли меня в Сасну.
Впрочем, я пишу это не только с чужих слов. В эти минуты, когда я ехал
на лошадях, у меня, хоть я и был ребёнком, случилось как будто какое
прозрение, открылось понимание, и мне до сих пор чудится, что я помню,
как я ощущал себя в просторном и прекрасном мире и видел, как передо
мною на дороге переливались красками яркие лучи.
Я доехал до Сасны. Как, каким образом, кто меня встретил – не помню;
однако ласка отчима и то, как он дал мне к чаю белый хлеб, намазанный
сотовым мёдом, и как я тогда радовался – всё это, как краткий сон, до
сих пор в моей памяти.
Но радость эта длилась недолго. Всего год или чуть больше прожила моя
мать у муллы, заболела, не знаю, какой болезнью, и умерла.
Всё это я знаю по рассказам, поскольку в памяти ребёнка моего
тогдашнего возраста могли сохраниться лишь редкие минуты его жизни.
Так сейчас я пишу по памяти о том, как, поняв, что покойную мою мать
уносят из дома, я, босой и раздетый, с рёвом выбежал из-под ворот и с
криками «Не уносите мою маму, отдайте маму!» ещё долго бежал за
похоронной процессией.
После смерти матери, как стал я круглым сиротой и не прижился в доме у
муллы, он отправил меня в Училé к дедушке, отцу моей матери.
Родная моя бабушка, мамина мать, умерла, ещё когда мама была девушкой,
и дедушка взял в жёны вдову какого-то муллы с шестерыми детьми.
Деревушка Училé , о чём свидетельствует и её название, была очень
маленькой и бедной, к тому же в годы, когда я осиротел, в тех краях был
жестокий голод, и дедушкино существование было крайне трудным.
В эту бедную семью со множеством ртов и поместили меня.
У неродной моей бабушки среди шестерых её голубков был я чужой галкой,
и некому было меня ни утешить, когда я плакал, ни приласкать, когда
хотел приласкаться, ни пожалеть и покормить-напоить, когда был голоден
или хотел пить. Только и знали, что толкали меня и шпыняли.
Бедность в этой семье, похоже, достигла такой степени, что я и сейчас
помню, как дедушка приносил из соседних, побогаче, деревень куски
хлеба.
Так проходили эти дни; я тогда переболел там и ветряной оспой, перенёс и другие увечья, которые оставили последствия.
Все в этой семье (кроме подросшей к тому времени девочки Сажиды)
относились к моим болезням одинаково: «Загнётся, одним ртом меньше!»
Я до сих пор помню, как упомянутая Сажида апа утешала меня и ласкала
тайком от бабки, а при её приближении принимала безразличный вид
человека, не имеющего ко мне никакого отношения.
С того времени память о ней сохранилась в моей душе словно об ангеле.
Как только я начинаю думать о ней, тотчас взору моему предстаёт
белоснежный, чистый ангел.
Что бы я там ни испытывал, в любом случае я был в этой семье лишним.
Однажды дед, должно быть, по совету бабушки, посадил меня к ямщику из
нашей деревни и отправил в Казань.
Ямщик, доехав до Казани (наша деревня всего в шестидесяти верстах),
ходил на Сенном базаре, крича: «Кто возьмёт ребёнка на воспитание? Кому
ребёнок?» Вышел человек из толпы и взял меня у ямщика. Он принял меня
на бессрочное воспитание и привёл к себе домой.
Жизнь в его доме я вижу сейчас словно из-под полуприкрытых век.
Например, я помню, как однажды, когда от какой-то болезни у меня болели
глаза, меня водили к некой старухе, и она капала мне в глаза сахар, а я
сопротивлялся и старался не поддаться.
Напишу-ка теперь кое-что о жизни моих новых родителей. Того, кто стал
мне отцом, звали Мухамметвали, мать звали Газизой. Жили они в Новой
слободе. Отец то ли торговал на толкучке, то ли был кожевенником –
этого хорошо не помню. Мать без устали шила для богачей каляпуши.
Мать, когда носила свои каляпуши на Сенной базар или по какому-нибудь делу ходила в дом к богачам, брала иногда и меня с собою.
Я, разглядывая красивое убранство богатого дома, большие зеркала с полу
до потолка, часы со звоном, как церковные колокола, огромные, как
сундук, органы, думал, что люди здесь живут, как в раю. Однажды, во
время такого посещения бая, я увидел перед домом, как, сверкая на
солнце украшенным драгоценностями и золотом хвостом, ходил павлин, и
был просто в восхищении.
Поскольку мать и отец оба работали, голодать у них мне не приходилось.
Иногда я ходил с матерью на базар в Ташаяк и жадно рассматривал игрушки
на прилавках; я завидовал мальчишкам, которые весело катались на
самокатах или верхом на деревянных лошадках.
Я бы тоже взобрался на лошадку, да денег нет. У матери просить я боялся, а сама она не догадывалась.
Так я возвращался домой, наглядевшись на чужие радости.
Ещё никак не забуду, как гонялся с ребятами за гусиным пухом на зелёной
траве между двумя слободами, а устав, отдыхал на травке, расположившись
лицом к Ханской мечети.***
Приблизительно через два года моей жизни у новых родителей они оба
одновременно заболели. Думая о смерти и опасаясь: «Что будет с
ребёнком, если мы умрём? Надо хоть переправить его в его родную
деревню», разыскали ямщика, который привёз меня в Казань, и отправили
меня в Училé.
Легко представить, как был я встречен семьёй, которая полагала, что избавилась от меня навеки.
Через некоторое время дед с бабушкой, потеряв надежду отправить меня в
город, стали думать о том, чтобы отдать меня на воспитание куда-нибудь
в другую деревню.
Каждому, кто приезжал к нам из другой деревни, они рассказывали о сироте, которого им нужно отдать кому-нибудь на воспитание.
В результате этих хлопот из деревни Кырлай всего в семи верстах от нас
приехал человек по имени Сагди, у которого не было сына, и увёз меня к
себе.
С этого места и до конца я буду вести рассказ о моей жизни не со слов
других людей, а в соответствии с моими собственными воспоминаниями.

 

*»Три дома»
**14 апреля 1886 г. (по старому стилю).
***Башня Сююмбике в Казанском Кремле. 

II

Выходим из дедушкиного дома, садимся на арбу дяди Сагди. Дед с бабушкой
(видимо, чувствуя неловкость перед дядей Сагди) вышли меня провожать. У
телеги бегают босоногие мальчишки, собравшиеся посмотреть на мой
отъезд.
Телега тронулась. Мы с дядей Сагди сели рядом. По дороге: «Вот сейчас
приедем в Кырлай, там уж и мама твоя, наверное, вышла тебя встречать.
Аллах даст, у нас молоко, катык, хлеба много, поешь досыта», – утешал
он меня такими словами, обещая счастье, которое ожидало меня через
две-три версты.
Давно не слыша ни одного доброго слова, я очень радовался в душе.
Была лучшая пора лета, кругом леса и зелёные травы, нежаркое солнце, лаская лучами, тоже радовали меня.
Наконец, приехали в Кырлай. Двор дяди Сагди оказался недалеко от ворот,
ведущих на поле; немного погодя мы остановились у низкого дома с
соломенной крышей и плетнём. Как и говорил дядя Сагди, моя новая мать
вышла меня встречать, открыла ворота. С приветливым лицом сняла меня с
телеги и ввела в дом.
Переделав свои дела на дворе, распрягши лошадь, вошёл в дом отец. Сразу
же по входе, обратившись к матери: «Жена! Принеси ребёнку кислого
молока и хлеба», – велел он.
Мать тут же, достав из подпола катыку, дала мне с половиной довольно большого ломтя хлеба.
Я, с самой Казани не видевший толком никакой пищи, мгновенно с большим аппетитом управился и с хлебом, и с кислым молоком.
Наевшись, я, с разрешения матери, вышел на улицу. Боясь заблудиться,
всё время оглядываясь, шёл я и вдруг был окружён нивесть откуда
взявшимися мальчишками.
Они, бегая каждый день от одного конца деревни до другого и не встречая
меня до сего дня, а также из-за того, что на мне была казанская с
каймой ситцевая рубаха, на голове каляпуш, инкрустированный
разноцветным бархатом, который сшила мне на прощание моя казанская
мама, кырлайские мальчишки с нескрываемым удивлением глядели на меня.
Поглядели-поглядели и разбежались; сегодня я ещё не мог примкнуть к ним и пошёл домой.
Захожу домой, а там (давеча, когда я ел катык, не заметил) две взрослые девушки.
Одна – здоровая, краснощёкая, голубоглазая, а другая – худая, бледная, с костылями подмышкой хромая девушка.
Когда мать мне сказала: «Вот это твои старшие сёстры: одна Сажида апа,
другая – Сабира апа, поздоровайся», – я осторожно подошёл и подал руку.
Оказалось, что это дочери дяди Сагди, и хромую зовут Сажида. Так
началась моя вполне хорошая жизнь здесь. Познакомился с деревенскими
мальчиками.
Как и говорил дядя Сагди по дороге, здесь много молока, катыка, и в картошке недостатка не было.
Через месяц или побольше после моего приезда настала пора жатвы. Отец, мать и две сестры стали уходить на работу в поле.
Я на жатву не ходил. Бегал с ребятами по деревне и целыми днями валялся
на полянах. Если иногда во время игры проголодаюсь, то влезу через
боковое окошко в дом и поем оставленные для меня матерью картошку и
ломоть хлеба.
Они после обеда запирали дверь, но для меня оставляли изнутри боковое окно незапертым.
Во время жатвы весь народ был на работах и, поскольку в деревне, кроме
не годных для работы старух, никого не оставалось, мы почище коз
вредили на огородах посадкам зеленого лука. Замеченные старухами,
сторожившими дом, мы перепрыгивали через ограду и убегали. Бедным
старухам ничего не оставалось, как, накричавшись, стиснуть зубы.
Разогревшись во время игр, мы спускались к маленькому ручью за гумном и
часами, не вылезая, купались в нём или ловили штанами и рубахами рыбу.
Весёлая пора!
Однажды после таких игр прихожу вечером домой, а там все расстроены.
«Что случилось?» – думаю и вижу, что Сабира апа мечется, как безумная,
с полу на полати, ударяясь о что попало, со страшными, вытаращенными
глазами. Так я узнал, что она пришла с жатвы больная, «взбесившись».
В тот день все в доме провели бессонную ночь. Только я, когда очень захотел спать, вышел и лёг в телегу.
Утром, на заре, слышу: «Твоя сестра Сабира апа умерла, а ты спишь,
вставай, вставай!» – открываю глаза, смотрю – передо мной мать.
Это и для меня не простое известие, и, хоть сон и сладок, я вскакиваю.
Похоронили Сабиру в тот же день. Через несколько дней после похорон слова матери отцу:
– Вот «возьмёшь чужого ребёнка, будут нос и рот в крови; возьмёшь
чужого телёнка, будет нос и рот в масле» – так и есть: оттого всё у нас
и случилось! – то и дело стали доноситься до меня.
С тех пор, когда порой я или ослушаюсь матери или что не так сделаю, стала она мне это повторять.
С отцом были мы очень дружны. Ни разу не сказал он мне резкого слова.
Например, однажды, когда казанская моя одежда – рубахи, штаны, ичиги с
кявушами, казакин – износились, отец решил отдать мне оставшуюся от
сына, умершего за год до моего приезда, голубую холщёвую рубашку и
бешмет.
Мать долго на это не соглашалась: «Не могу я отдать чужому человеку одежду моего сына, которую я берегу как память».
Наконец, отец: «Ну же, не будь бабой! Не ходить же ребёнку голым из-за
того, что не ты его родила!» – с такими словами, почти силой взяв
одежду, велел мне надеть.

III

Жатва кончилась, наступила осень. Когда хлеб был убран, настало время копать картошку.
На этот раз, во время уборки картофеля, мне уже не довелось бегать и
играть, как во время жатвы: я должен был складывать выкопанную картошку
в мешки. Я хорошо справился со своей работой.
В это время, хотя была уже холодная осень, был я босиком. Чтобы ноги мёрзли не так сильно, я закапывал их в землю.
Однажды, когда я сидел, засунув ноги в землю, и перебирал картошку,
хромая Сажида апа нечаянно воткнула железную лопату прямо в это место.
Рана на ноге была глубокая, я вскочил с места, поплакал в сторонке и,
присыпав рану землёй, продолжил работу, но, как ноги ни мёрзли, в землю
их больше не закапывал.
(Скажут: «Зачем ты это написал?» Зачем? Затем, что рана очень сильно
болела, и до сих пор у меня на ноге от неё след, оттого взял и
написал.)
Тем временем полевые работы кончились.
Однажды вечером мать и отец сообщили мне, что рано утром поведут меня в школу к жене муллы – абыстай.
На рассвете, ещё до восхода солнца, мы встали и напились чаю. Прибрав
посуду, мать взяла меня за руку и повела к дому Фатхерахман хазрета,
который был всего в пяти-шести шагах от нас.
Пришли. Абыстай, у которой предстояло мне учиться, сидела с прутом в
руках, вокруг неё одних лет со мной маленьких девочек было больше всех,
но были и девочки постарше. Среди них, как несколько горошин в пшенице,
было несколько мальчиков вроде меня.
Мать вручила учительнице два непочатых хлеба и одну или две копейки
денег, после этого они обе и мы, все ученики, долго молились.
Когда мать ушла, оставив меня в школе, я вместе с девочками, не стесняясь, начал громко читать: «Элеп, пи, ти, си, жомыкый».
После того, как мы несколько дней декламировали «элеп, пи, ти, си», мне дали «Основы веры».
Слогов и сур из этой книги мне хватило на всю зиму. Этой зимой я
крутился вокруг этих коротких «Основ веры» и далее не двинулся.
Как раз по окончании «Основ веры» дополнением к ним я услышал от
некоторых шаловливых девочек, когда абыстай не было дома, озорные
стихи: «Калиматен тайибатен, наша матушка богата, на груди полно
рублей, а в носу полно…»
Поскольку впервые услышанное и впервые увиденное это уже знание, я,
естественно, тут же запомнил эти стихи и любил смешить ими мальчишек,
не таких «учёных», как я.

IV

Так прошла моя первая в Кырлае зима. Наступила весна, начал таять снег.
Вскоре, освобождаясь от снега, стали чернеть поля и луга.
Ещё немного погодя настал сабантуй. В день сабантуя меня разбудили
очень рано и дали в руки маленький, чуть побольше кисета, мешочек.
Я пошёл с этим мешочком по деревне. Деревенский люд и без того встаёт
рано, а сегодня по случаю сабантуя все встали особенно рано, и в каждом
доме, на каждом лице улыбка, ласковое слово.
В какой бы дом я ни заходил, мне как сироте – ребёнку муллы – давали не
как другим мальчикам – конфеты, один-два пряника, но каждый хозяин
давал мне ещё крашеных яиц.
Оттого мой мешочек очень быстро наполнился крашеными яйцами, и я уже
пришёл домой. Другие ребята, кажется, ещё продолжали ходить.
Отец с матерью удивились и обрадовались, что мой мешочек так быстро наполнился.
Не помню, пил я в тот день чай или нет; отдал мешочек маме и, прихватив с собой несколько яиц, побежал на улицу.
Когда я выбежал на улицу, солнце уже поднялось, вся деревня золотилась
солнечным светом, деревенские парни и девушки, возможно более гладко
натянув белые чулки и старательно, покрасивее намотав обмотки в лаптях,
уже вышли на улицу.
С того конца с флагом (палкой с привязанной к ней материей) в руках шёл
по домам глава сабантуя, собирая платки, ситец и тому подобные вещи.
Мы, босоногие мальчишки, бежали за ним, не отставая ни на шаг.
Когда платки, ткани были собраны, весь деревенский народ – женщины,
девушки, детвора – все собрались на луговине. Началась борьба, бег
вперегонки. Возов с орехами, семечками и белыми с красными поясками
пряниками было на лугу без счёту.
Из всего этого самым предпочтительным подарком парня девушке был,
конечно, белый с красным пояском пряник. Поскольку об этом прянике
поётся даже песня:
На луга садится беркут,
распугает всех гусей,
с поясочком белый пряник,
нет для девушки вкусней.
Были и скачки, и бег, и платки раздали; тем и кончился сабантуй.
Теперь не помню, сколько дней длился тот сабантуй; я описал только один
день. Если даже он продолжался три-четыре дня, мне они показались, как
один день.
Надо сказать и то, что в это лето я не мог бегать и играть, как в
прошлое, так как перед самой весной в семье дяди Сагди родился мальчик,
и я, когда мать была на работе, постоянно нянчил этого ребёнка.
Вот опять наступила жатва; прошлым летом, когда весь народ был на
работе, я носился по улице, а нынче меня взяли на жатву, чтобы катать в
коляске Садри (ребёнка звали Садретдин). По этой причине это моё лето –
для любителя поиграть это тяжёлое испытание – прошло в работе.
С рождением этого ребёнка отец по-прежнему был ласков со мною, но мама,
если не нужно было дать мне какое поручение или работу, бывало, и слова
со мной не скажет. Так я лишился и той небольшой любови, которая выпала
на мою долю.
А ещё, как будто этого было мало, та хромая всё ласкала Садри, нарочно
приговаривая, чтобы расстроить меня: «Родной мой братик! Свой братик!»
Настала осень. Когда я закончил свою обычную работу на уборке
картофеля, меня отдали в медресе (не в ту с девочками вместе у абыстай).
После того, как я там очень быстро усвоил слоги и суры «Хавтияка», я
приступил к «Бадаваму» и «Кисекбашу».* И, так как, быстро справившись со
своим заданием, я подолгу сидел без дела, мне стали поручать ребят,
которые были послабее меня.
Среди таких ребят был сын нашего деревенского богача, и он меня как своего учителя порой приглашал на чай и пирог с полбой.
С одной стороны, я хорошо учился, с другой, хоть немного, годился для
домашних дел. Так, утром открыть задвижки у печки, потом закрыть,
навязать соломы для растопки, проводить корову в стадо, вечером
встретить – всё это было мне по силам.
Временами летом мы с отцом ездили на базар в Этнý. Пока он ходил по базару со своими делами, я оставался при лошади.
Мулла в нашей деревне Фатхерахман хазрет, может быть, был некогда
другом моего покойного отца или учился с ним в медресе, не знаю, но
почему-то каждую неделю давал мне по пять копеек.
Я покупал на эти деньги на базаре в Этнé белого хлеба и ел его всю дорогу до дома.
Отец, когда я, сидя сзади него на арбе, ел хлеб, бывало, вдруг
обернётся и скажет: «Оставь хлеба своего для матери!». «Ладно», –
говорил я. Но, хоть я отщипывал и ел по совсем маленьким кусочкам,
оставалось ли что-нибудь матери – этого не помню.
Поскольку деревня Кырлай была местом, где открылись мои глаза на мир, на этих воспоминаниях мне пришлось задержаться подольше.
Поэтому в нескольких предложениях напишу о происшедших там изменениях и о том, что сохранилось в памяти, и оставлю Кырлай.
Сажида апа очень долго болела чахоткой да так, что в баню или ещё куда
отец носил её, взвалив себе на спину, и, наконец, умерла. Отца тоже,
когда однажды вечером, вернувшись из какой-то деревни, он распрягал
лошадь, внезапно поразила какая-то болезнь. О болезни этой были такие
суждения: «лошадиный бес поразил», «падучая звезда ударила» и тому
подобное.
Работы своей отец по болезни не оставил, просто стал хромать на одну ногу.
Однажды осенью, после обеда, отец с матерью были на гумне, а я сидел у
бокового окошка и читал «Послание Газизе», у наших ворот остановилась
чья-то телега. Человек, поставив лошадь, вошёл в дом и обратился ко
мне: «Где отец и мать?»
«На гумне», – говорю. Когда этот человек сказал: «Пойди приведи», я
бегом на гумно и говорю:»Приехал какой-то человек, зовёт вас», отец с
матерью сразу собрались домой.
Немного погодя отец с матерью вошли в дверь, поздоровались с путником.
Поставили чай. На этот раз, при госте, к чаю посадили и меня и, против обыкновения, положили передо мной кусок сахара.
На вопрос отца: «По какому делу прибыли?» путник отвечал: «Приехал вот за этим ребёнком».
Слова эти поразили отца: «Как это? Зачем ты за ним приехал?» После этих и подобных вопросов путник так начал разговор:
«Я сам из Кушлавыча. Мальчик этот – ребёнок нашего имама. Мы его уже
несколько лет как потеряли и не имели о нём сведений; вот теперь нашли.
Оказывается, он у вас. В Яике у него есть зять, он женат на родной
сестре его отца. Этот зять, прослышав, что племянник его жены на руках
у таких простых людей, желает его взять к себе в Яик. И я, по его
приказанию в Яике, отправился нынче на поиски этого ребёнка и теперь
увожу его с собой.»
Эти слова путника очень расстроили и отца, и мать:
«Славно! Мы кормили его эти три-четыре года, когда пуд хлеба был по
столько-то, а теперь, когда он стал годиться для работы, видите ли,
отдай его тебе. Не выйдет. Если у него есть родные, где они были
раньше?» – стали они препираться словами наподобие этого.
Мать временами вставляла ещё: «Нет! У нас лишних детей нет!»
Путник дядя Бадретдин:
«Нет, вы «не имеешь право» удерживать чужого ребёнка, я вот сейчас
скажу уряднику. Мы сколько его ищем, а ребёнок, оказывается, у вас. Я
вас «подсуд» пущу».
Деревенского человека нетрудно напугать такими словами, и бедные отец с матерью обмякли.
Немного погодя, моя несговорчивая мать:
«Ладно, отец, отдадим; знать, не бывать ему нашим ребёнком, не приведи
Аллах, натерпишься горя», – говоря так, в голос заплакала.
Вскоре, подобно морю, всё ещё волнующемуся после сильного ветра, в конце затухающего спора уступил и отец.
Одев меня в мой старый бешмет и обув в худые валенки, тут же вывели меня и посадили на арбу.
Мать с отцом со слезами проводили меня до полевых ворот.
Наконец, мать: «Не забывай нас! Не забывай! Забудешь – станешь
головёшкой в аду!» – выкрикнула последние свои слова, и мы выехали из
деревни.
Так как мой отъезд полностью решился чуть ли не в полчаса, я не смог
проститься со своими деревенскими товарищами и знакомыми. Они ничего не
узнали.
Только мы выехали, наступил вечер, и стало смеркаться.
По дороге мы заехали в деревню Училé к дедушке. Попили чаю.
В этой семье все жили, как и при мне, только Сажида апа вышла замуж.
Попивши чаю, минуя какие-то Верхние аты, Нижние аты и Средние аты, в полночь приехали мы в мою родную деревню Кушлавыч.
В дороге меня, должно быть, порядком растрясло в телеге, и в доме дяди Бадри я сразу же заснул, как убитый.
Проснувшись утром, я увидел себя в чёрной избе. Тут были только миски,
чашки, ложки, ковш, хомут, шлея и подобные вещи, и не было вовсе
никакого убранства.
Выпили чаю. У дяди Бадри была крупная голубоглазая, с приветливым
лицом, жена по имени Гайша, 14-15-ти лет сын Камалетдин, дочь Кашифа
лет 12-ти и грудная девочка Нагима.
После чая из этого дома мы пошли в дом напротив.
Этот дом не походил на чёрную избу, в которой я ночевал: стены из
свежей жёлтой сосны, убранство, письменный стол для деревенского жителя
были более чем удовлетворительны.
Когда я увидел амбары дяди Бадри, полные мяса, крупы, пшеницы, ржи, я решил, что он один из самых богатых людей этой деревни.
А ещё Камалетдин показал мне их большой сад, осенью уже не такой красивый, но полный ульев.
Раз оказавшись в этом белом доме, я уже не выходил оттуда и там и ночевал.
Вечером, перебирая книги, я наткнулся на книгу «Плоды беседы»** и
стал её читать. Последние стихи оттуда мне очень понравились, пытаюсь
их понять, однако, так как в Кырлае я читал только «Газизу» и
религиозно-мистическую книгу «Собатель-гажизни», неприличные слова в
этой книге меня озадачили, и я задался вопросом: как в книге могут быть
такие слова?
Иногда я, под влиянием этой книги «Плоды беседы», в чёрной избе, где
Гайша абыстай стирала, громко спорил с ней. Она срамила мужчин, я, в
свою очередь, высмеивал женщин.
Куда бы я ни пошёл, повсюду меня выделяли среди мальчиков как сына
муллы; даже в местах, где все собирались, мне играть в горелки с
девочками возбранялось; я и сам старался держать себя, как сын муллы, и
использовать свою начитанность.
Например, один раз, когда я был у дяди Бадри, пришёл увидеться со мной
известный в деревне человек по имени Ситдик, он был пьян.
Он подошёл ко мне и поздоровался, я не ответил, протянул руку, я не пожал.
Спрашивают причину. А я им баит из «Бадавама»:
«Привета пьяному не шли,
руки не подавай», –
взял и выложил. Помимо того, что вся семья дяди Бадри была поражена, такая моя религиозность стала известна всей деревне.
Дядя Бадри сразу же, как привёз меня к себе, поехал сам по какому-то делу в Казань.
Целый месяц в его отсутствие я не провёл тут даром. Мы с Камалетдином
ходили в школу вроде медресе в нашей деревне. Часто за занятиями
приходилось даже оставаться там ночевать. Здешний хазрет оказался
учителем, который весьма сурово вколачивал знания в своих учеников; за
это короткое время я натерпелся страху, наблюдая, как он ежедневно
избивал по нескольку человек, как собак.
Вероятность того, что однажды палка хазрета падёт и на меня, очень
пугала меня, да и очень трудно было погоняемому с другими шакирдами
идти на утренний намаз, и я думал про себя: «Скорей бы приехал дядя
Бадри, я бы уехал в Яик!»
Наконец, дядя Бадри приехал. Привёз мне новую шапку, новые валенки и бешмет.
Я с большой радостью оделся в обновы, а из старой своей одежды старую
шапку спрятал на чердаке, чтобы когда-нибудь однажды приехать и найти
её. Это тоже один из странных моих поступков.
После этого мы прожили в Кушлавыче всего несколько дней. Собрались и отправились с дядей Бадри в сторону Яика.
Проехав сутки, въехали в Казань (по-видимому со стороны Сенного базара) и остановились в каком-то месте.
В это время видим, как к нам бежит с помолодевшими глазами, раскрыв руки, с почти совсем белой бородой какой-то человек.
Подойдя ко мне: «Неужели ты ещё живой?! Твоя мать только вчера видела
тебя во сне, пошли, отведу тебя домой, попьёшь чаю, переночуешь у нас»,
– с такими словами он увёл меня.
Пришли домой. Мама встретила меня. Бедная, соскучилась, тоже плачет.
Для меня собрали чай. Отец принёс из харчевни пельменей, угостились.
Расспросили меня о том, что я пережил за это время. Я рассказал, что
помнил.
У этих моих родителей за то время, что мы прожили в разлуке, кроме
того, что у отца борода поседела и что из Новой слободы они переехали в
Старую, других изменений видно не было.
Эту ночь я переночевал у них. Утром, после чая, мама вымыла меня в
лохани. Надела на меня новый каляпуш и очень нужные зимой для долгого
путешествия кожаные брюки.
Когда она провожала меня в гостиницу к дяде Бадри, хотела подарить мне
на память чётки и украшения на каляпуш по названию «Марьям-анá»,*** но я
почему-то отказался, говоря: «Не нужно. Ничего не нужно, я еду в
богатый дом».
Наш номер в гостинице был ни хороший, ни плохой, средний.
Человек из Яика по имени Шесть-пять Сапый, который ехал за мной, ещё не
добрался до Казани. По этой причине мы с дядей Бадри неделю-другую
ждали его.
Наконец, наш долгожданный Шесть-пять Сапый приехал и остановился в номере напротив.
Через несколько дней после этого дядя Бадри перевёл меня в его номер, а
сам, вручив мне шесть монет по две копейки, всего 12 копеек, поехал
домой в деревню.
Как я ни упрашивал его, чтобы он остался ещё хотя бы на день, так мне
не хотелось расставаться с ним, он уехал, утешая меня разными словами.
После его отъезда я остался с Шесть-пять Сапыем и его женой.
И одежда, и говор этого, приехавшего из другого города человека, казались мне чужими.
Например, когда он посреди разговора говорил: «Я человек преклонного
возраста», я никак не мог понять, что означает слово «преклонный».
На Шесть-пять Сапые была шуба, воротник и рукава были оторочены лисьим
мехом, и я думал, что потому «преклонный», что на нём такая шуба.
Потом, в Яике, я узнал, что «преклонный возраст» это значит «пожилой».
На 12 копеек от дяди Бадри я купил себе солёной рыбы – воблы и семечек.
Через несколько дней собрались в дорогу.
Меня в крытых рогожей санях усадили на колени к жене Шесть-пять Сапыя и
не давали повернуться ни в одну сторону. Только когда останавливались в
какой-нибудь деревне попить чаю, выпускали меня на волю.
Сколько я ни просил: «Пойду пешком, всё лучше – на свободе», меня не
выпускали, говоря: «Замёрзнешь, твой жизнú (зять) велел тебя не
заморозить».
Жизнú велел этому Шесть-пять Сапыю привезти из Казани какие-то хорошие
сани; они были прикреплены к нашим сзади, а впереди нас нагруженные
разным добром были сани людей из Яика, поэтому мы шли «обозом». По этой
причине заключённые в закрытые сани, как в тюрьму, внутри тысячи самых
разных неудобств, на исходе восемнадцатого дня вечером въехали мы в
Яик.
В Яике сразу остановились у дяди Сапыя. «Попьём чаю, а к зятю и тёте отведём тебя позднее», – сказали.
Вечером, между двумя намазами, я в сопровождении дяди Сапыя пошёл к жизнú и тёте.
По дороге встретилась нам молодая женщина в зелёном чапане. «Это твоя
тётя, поздоровайся», – сказал Шесть-пять Сапый, я поздоровался с ней.
Их дом оказался всего саженях в десяти; войдя в ворота, поднявшись по очень высокой лестнице, я ступил на второй этаж.


*»Хафтияк», «Бадавам», «Кисекбаш» — хрестоматии, книги религиозного содержания.

**»Плоды беседы» — сборник произведений литературы и фольклора, составленный Каюмом Насыри, 1884 г.
***»Мать Марьям» — ожерелье из бисера, мелких ракушек и пр., используемое от сглаза детей.

 


Перевод В.Думаевой-Валиевой

(Из сборника: Избранное/Габдулла Тукай; Перевод с татарского В.С.Думаевой-Валиевой. — Казань: Магариф, 2006. — 239 с.)


 

Оставить комментарий


*