Габдулла Тукай. Что я помню о себе (Автобиографическая повесть)
Поводом к появлению моих записей «Что я помню о себе» послужила главным образом просьба издателей написать для них мою автобиографию...
Вступление
Поводом к появлению моих записей «Что я помню о себе» послужила главным образом просьба издателей написать для них мою автобиографию.
Я взялся было за перо с намерением дать краткое описание моей жизни с рождения и до сегодняшнего дня, но — и сам не знаю, как это случилось, — впал в многословие.
Моя жизнь (как увидят читатели) была весьма неприглядной, весьма мрачной, но вместе с тем и довольно-таки интересной; поэтому, раз начав, захотел я изложить всё, что сохранилось в памяти.
Нахожу удобным издать мои воспоминания двумя книжками: в первую войдёт всё то, что пережил я до приезда моего в Уральск, во вторую — всё последующее вплоть до минут, когда пишу эти строки*.
Г. Тукаев.
29 сентября 1909 года.
(*Вторую часть автобиографии Тукай не успел написать).
I
Отец мой Мухамметгариф, сын Мухамметгалима, муллы деревни Кушлавыч, лет четырнадцати-пятнадцати от роду ушёл в Кышкарское медресе, где пробыл, как водится, столько лет, сколько понадобилось для завершения учёбы, и потом, ещё при жизни престарелого своего отца, вернулся в нашу деревню Кушлавыч, где принял звание муллы.
Став муллой, он женился, но прожил с женой всего несколько лет: супруга его скончалась, оставив двоих детей — сына и дочь.
После этого отец сочетался вторым браком, взяв в жёны дочь муллы деревни Училе Зиннатуллы хазрета по имени Мамдуда (мою мать).
С моей матерью прожили они года полтора, их первенцем явился на свет я.
Спустя пять месяцев после моего рождения отец, недолго проболев, оставил сей мир.
Некоторое время жил я у своей овдовевшей матери, потом она, оставив меня на временное попечение одной бедной старушки из нашей деревни по имени Шарифа, вышла замуж за муллу деревни Починок Сасна.
К тому времени родителей моего отца (дедушки с бабушкой) давно не было в живых, других родственников у меня тоже не оставалось, а в избе этой старушки я оказался ребёнком постылым и никому не нужным; она не только не заботилась обо мне, но даже не жалела меня, не выказывала никакой ласки, столь нужной малым детям.
Сам я не знаю, как протекала моя жизнь у этой старухи. Думаю, тогда мне было года два-два с половиной.
Старухи и женщины, помнившие мои детские годы, ныне рассказывают мне, до чего дурно обходилась со мной моя воспитательница.
Например, такое.
Говорят, зимними вечерами босиком, в одной рубашонке выходил я на двор и потом возвращался к двери, чтобы войти в избу. А ведь зимой распахнуть дверь деревенского дома не то что детям, но и взрослым доставляет немалое усилие и труд; а я, естественно, не мог отворить её, ну и стоял, дожидался, когда откроют, пока у меня ноги не примерзали ко льду.
Старуха же, убеждённая в своём «милосердии» — «не подохнет, приблудыш!» — впускала меня под окрики и брань, когда ей вздумается.
Говорят, она уже умерла. Да возблагодарит её Аллах!
Пока я жил у этой старухи, мать моя, видимо, уже освоилась в доме мужа и в один прекрасный день прислала за мной упряжку лошадей, с тем чтобы забрать меня к себе, в Починок Сасну.
Эти лошади и увезли меня в Сасну.
Более того: видимо, когда я садился в повозку и стал отъезжать, в моём младенческом сознании произошло какое-то прояснение, так что мне до сих пор кажется, что я помню, как ехал я на лошадях в Сасну и в каком бескрайнем и радостном мире ощущал себя тогда, и какой удивительный свет разливался у меня перед глазами.
Так оказался я в Сасне. Как мы доехали, кто именно и как встретил меня, — не знаю. Но до сих пор, словно чудесный мимолётный сон, припоминается мне, как отчим ласкал меня, угощал за чаем калачом, намазав его сотовым мёдом, и как то и дело охватывала меня радость.
Но счастье моё длилось не слишком долго. Моя мать прожила с этим муллой, кажется, год или около того — и скончалась неизвестно от какой болезни.
Все эти «так случилось», «меня привезли», «со мной поступили так-то и так-то» в моих записях, думаю, проистекают из того, что в детской памяти описываемого возраста удерживаются лишь наиболее яркие минуты, тем более если детство и вообще-то было бедно впечатлениями.
Поэтому и здесь ограничусь записью лишь того, что помню поныне: вдруг почувствовав, что люди уносят тело моей матери, я, босой, без шапки, с отчаянным рёвом пролез под воротами и потом долго бежал за процессией, крича: «Верните маму, отдайте маму!»
Когда не стало матери и я оказался круглым сиротой, став в доме саснинского муллы лишним, отчим вернул меня в деревушку Училе, к моему деду по матери.
Поскольку родная моя бабушка умерла ещё в пору девичества моей матери, то дедушка во втором браке взял себе в жёны вдову какого-то муллы и вместе с нею принял и шестерых её сироток.
Училе (что видно уже по названию) (Училе — Три избы) была деревушкой очень маленькой и бедной. А так как на те годы, когда лишился я родителей, выпал жесточайший в наших местах голод, то и семья моего дедушки терпела страшную нужду. Вот в эту самую семью с множеством ртов и угодил я круглым сиротой.
Среди шести голубков неродной бабушки я был галчонком: плакал — некому было утешить, норовил приласкаться — некому было приголубить, хотел поесть, попить — некому пожалеть — все отталкивали да отпихивали.
Бедность в этом доме, должно быть, дошла до такой ужасной крайности, что мне до сих пор помнится, как дед приносил из соседних, более благополучных деревень корки хлеба.
Так и жили. В доме у дедушки я переболел кучей разных болезней, в том числе оспой, и ослаб донельзя.
Все в этой семье (за исключением одной доброй души — уже взрослеющей девочки по имени Саджида) на меня, больного, посматривали с единственной мыслью: «Скорей бы уж подох, хоть бы одним ртом стало меньше».
С особым чувством берегу я памяти об упомянутой Саджиде апе: она единственная жалела, ласкала меня тайком от неродной моей бабушки, а если та заставала её возле меня, то напускала на себя такой вид, будто ей до меня и дела нет.
С тех давних пор так и осталась она в моей памяти ангельским существом. Только подумаю о ней, как уже будто вижу её светлым, беспорочным ангелом.
Как ни тяжело мне было, как ни страдал я от всего, что происходило со мной, однако для этой семьи я так и остался чужим. И вот однажды дедушка, должно быть, по совету неродной бабушки, усадил меня в повозку одного училинского ямщика и проводил в Казань.
Приехав в Казань (наша деревня находится всего в шестидесяти верстах от Казани), ямщик пошёл на Сенной базар и начал выкрикивать: «Отдаю мальчика на воспитание! Бери, кто хочет!» Тут из толпы вышел какой-то человек и забрал меня у ямщика. Он и увёз меня к себе домой.
Жизнь свою у приёмных родителей в Казани я помню смутно, словно бы вижу полузакрытыми глазами.
Был, например, случай: от чего-то заболели у меня глаза, и привели меня к какой-то старушке-знахарке, и та наложила мне в глаза сахару, я же страшно противился, не давался.
Опишу вкратце жизнь моих приёмных родителей.
Тот, кто теперь доводился мне отцом, звался Мухамметвали, та, что стала матерью,— Газиза. Жили они в Новотатарской слободе.
Отец то ли торговал на толчке, то ли кожевничал, — в точности не знаю. А мать с поразительной неутомимостью изготавливала для баев тюбетейки.
Вынося свои изделия на Сенной базар, либо посещая по какому-нибудь заказу байские дома, мать иногда брала с собой и меня.
При виде богатой обстановки байских домов — этих высоких, от пола до потолка, зеркал, часов с церковным боем, огромных, похожих на сундук, музыкальных инструментов — мне чудилось, что жизнь в этих домах райская.
Особенно я был восхищён, когда однажды увидел расхаживающего по двору какого-то бая павлина с красивым золотым хвостом, переливающимся на солнце.
Приёмные мои родители оба были истые труженики, и голодать мне у них не приходилось.
Иногда ходил я вместе с матерью на весеннюю Ташаякскую ярмарку. У меня глаза разгорались перед игрушечными рядами; со жгучей завистью заглядывался я на мальчиков-счастливчиков, что так весело и радостно катались на карусельных лошадках.
И я бы покатался, но не было денег. Попросить у матери — боялся, сама она об этом не догадывалась.
И тащился я домой с чувством зависти к чужим радостям и веселью.
Никогда не забуду, как позже, уже летом, бегали мы с мальчишками по зелёным лугам между двумя слободами, гоняя по воздуху гусиный пух; как, притомившись, бывало лежал я на траве лицом к Ханской мечети (Башня Сююмбике в Казанском Кремле).
У Мухамметвали с Газизой, заменивших мне отца с матерью, я прожил уже года два или около этого, как вдруг они оба враз захворали.
«Кому же мы оставим этого ребёнка, если вдруг помрём», — не на шутку встревожились они и решили: «Проводим-ка его лучше обратно в деревню…» Разыскали они ямщика, привёзшего меня когда-то в Казань, усадили меня к нему в повозку и отправили с ним в Училе.
Можно представить себе, как отнеслись к моему возвращению в семье дедушки, где были уверены, что избавились от меня навсегда.
Потеряв надежду спровадить меня в Казань, неродная бабушка с дедом вскоре же после моего возвращения приняли решение отдать меня в приёмыши в какую-нибудь чужую деревню.
Каждому, кто наезжал в Училе со стороны, они давали знать, что у них есть мальчик-сирота, которого они отдали бы на усыновление.
Их усилия не пропали даром: из деревни Кырлай, что в семи верстах от нас, приехал человек по имени Сагди, у которого не было своих сыновей,— он и увёз меня к себе.
Начиная с этого момента я считаю себя вправе говорить о своей жизни от первого лица, заменяя выражения вроде «со мной было то-то», «со мной поступили так-то» на такие, как «я сделал то-то» и «я поступил так-то».
II
Вышел я из дедовского дома, взобрался на арбу Сагди абзый. Дедушка с бабушкой (должно быть, из одного лишь приличия перед Сагди абзый) вышли проводить меня. Да ещё крутились возле повозки, теша своё любопытство, босоногие мальчишки.
Лошадь тронулась, и мы с Сагди абзый поехали. «Вот сейчас приедем мы с тобой домой, в Кырлай, твоя мать, поди, уже вышла встречать нас, дожидается. А молока, катыка, хлеба у нас хватает, Бог даст, будешь есть вволю», — тешил он меня в дороге счастьем, до которого оставалось каких-нибудь две-три версты.
Меня переполняла радость от его доброты и душевности, по которым я так стосковался.
В ту пору стояли чудесные летние дни, зелёные луга и леса вокруг и нежаркое солнце с его нежными, ласковыми лучами так приятно дополняли мое блаженство.
Вот мы и въехали в Кырлай. Оказалось, Сагди абзый живёт не очень далеко от околицы; немного проехав, мы тут же остановились у ворот приземистого домика под соломенной крышей и с плетёным забором.
Моя новая приёмная мать и в самом деле, как говорил Сагди абзый, уже вышла встретить нас: растворила ворота, с приветливой улыбкой подхватила меня на руки, ссадила с телеги и повела в дом.
Распрягши лошадь и закончив дела во дворе, вошёл в дом и сам отец. «Жена!» — повелел он с ходу.— Сходи-ка, принеси-ка сыну катыка с хлебом».
Мать тотчас принесла мне из погреба катык и отломила половину большого ломтя хлеба.
Я, не наедавшийся досыта с тех самых пор, как вернулся из Казани, уничтожил и катык и хлеб с отменным аппетитом.
Наевшись, с разрешения матери вышел на улицу. Я шёл и, боясь заблудиться, то и дело оглядывался назад. Неожиданно меня окружили невесть откуда взявшиеся деревенские мальчишки.
Удивлённо разглядывали меня кырлайские дети. И в самом деле, бегали они по деревне целыми днями из конца в конец — меня тут и в глаза-то никогда не видали, а к тому же я был в нарядной ситцевой рубашке с вышивкой, в которой приехал из Казани, да ещё в тюбетейке из разноцветных бархатных лоскутков, которую мне сшила на память моя городская мама, перед тем как отпустить меня в Училе.
Мальчишки постояли-постояли, глазея на меня, и разошлись: на этот раз я не смог познакомиться с ними и повернул домой.
Войдя в дом, я увидал двух уже взрослых девушек (когда ел катык, я их не заметил).
Одна из них была полноватая, синеглазая, румяная, другая — худая хромоножка с желтоватым лицом и с двумя костылями под мышками.
«Вот знакомься, это твои сёстры, — сказала мне мать. — Вот эта твоя Саджида апа, эта — Сабира апа», — и я тихо подошёл к ним, подал руку. Это были дочери моих названных родителей. Саджидой оказалась хромая.
Так я и зажил здесь вполне благополучно. И с деревенскими мальчишками сдружился.
Действительно, как говорил Сагди абзый в дороге, молока и катыка в этом доме было вдоволь, и в картошке недостатка не было.
Прожил я здесь примерно с месяц, и наступило время жатвы. Отец с матерью и обе сестры каждый день ходили в поле.
Я в поле не ходил. Целыми днями бегал с друзьями по деревне, валялся на лужайках. Иногда, бывало, между играми захочется поесть, и я бегу скорей домой, пролезаю в боковое окошко в избу и принимаюсь уплетать картошку в мисочке с куском хлеба, которые оставляла для меня мать.
Родители, уходя после обеда на работу, запирали дверь, но боковое окошко оставляли незапертым изнутри: знали, что я прибегу перекусить.
Поскольку в страду весь деревенский люд бывает в поле, а дома остаются лишь дряхлые старушки, то мы, ребятня, луковым грядкам в огородах наносили ущерб не хуже любой козы. Если вдруг увидит нас какая-нибудь старуха, страж дома, мы, бывало, тут же разбегаемся, перескакивая через плетень. А она, бедная, ничего и поделать не может, кроме как разразиться бранью или стиснуть зубы.
А если станет жарко, — тотчас бежим на речушку за гумнами, купаемся там часами, ловим штанишками и рубашками мелкую рыбёшку. Чудесные дни!
Однажды заигрался я до самого вечера, прихожу домой, а дома вижу: все расстроены, мрачны. «С чего бы это?» — задумался я, и тут Сабира апа вдруг вспрыгнула с пола на нары, заметалась, точно бешеная, ничего не видя и не чувствуя, при этом глаза её были страшно выпучены. Мне сказали, что в неё «вселился бес».
В эту ночь никто в доме не спал. Я один не выдержал — вышел во двор и уснул в арбе.
Под утро, когда уже рассветало, до меня донеслось: «Вставай, вставай! Сабира апа твоя померла, а ты всё спишь».
Я открыл глаза — передо мной стояла мать.
Ясно, что происшествие и для меня было не из обычных. Как ни сладок был сон, я вскочил на ноги.
Сабиру апу схоронили в тот же день. Уже через несколько дней после её похорон я услышал, как мать наговаривает отцу:
— Вот видишь! Недаром сказано: «Вырастишь тёлушку-сироту — весь рот у тебя будет в масле, а пригрей детку-сироту — будет нос в крови». Так оно и есть. Ты думаешь, почему это ни с того, ни с сего да вдруг такая напасть?
Позже почти в тех же самых выражениях отчитывала она и меня самого, когда, случалось, не слушался я её или поручения выполнял кое-как.
С отцом же мы всегда были очень дружны. Он ни разу не сказал мне грубого слова.
К примеру, когда у меня износились одежда и обувь,— всё то, в чём приехал я из Казани, — отец решил отдать мне бешмет и голубую холщовую рубашку своего сына, умершего за год до моего приезда к ним.
Мать долго и упрямо препиралась с ним, твердя своё:
— Разве могу я отдать их кому-то! Они же для меня дорогая память о родненьком моём сыночке!
Отец всё-таки переубедил её:
— Ну, не мелочись! Неужели ему ходить нагишом, если не ты его родила? — и почти силой забрал одежду покойного своего сына, чтобы одеть меня.
III
Настала осень. Кончилась уборка хлебов, пришла пора убирать картошку.
Теперь мне уже было не до игр, как в дни жатвы, — я должен был ссыпать в мешки выкопанную картошку. Со своей обязанностью я справлялся хорошо.
Уже давали о себе знать осенние холода, а я всё ещё ходил босиком. Когда у меня мерзли ноги, я садился и засыпал их землёй.
Однажды, когда я сидел зарыв ноги в землю и перебирал картофель, хромая Саджида нечаянно всадила мне в ногу лезвие лопаты.
Рана оказалась глубокой, я вскочил, отбежал в сторону, сел, не в силах сдержать слёзы, а потом засыпал рану землёй и снова принялся за дело; однако теперь, как бы ни мёрзли ноги, зарывать их в землю я уже боялся.
(Иной спросит: «Зачем об этом писать?» Как зачем? За тем, что нога страшно болела, даже сейчас на ноге есть рубец от той раны, — вот и написал.)
Со временем кончились дела и на огороде.
Однажды вечером отец с матерью объявили мне, что завтра утром отведут меня к абыстай учиться (Абыстай — жена муллы).
Наутро, встав до зари, мы выпили чаю. Убрав посуду, мать взяла меня за руку и повела в дом Фатхерахмана хазрета, до которого от нас и было-то шагов пять-шесть.
Вошли в дом. Абыстай, у которой мне предстояло учиться, сидела с прутиком в руке, вокруг неё примостилось множество девочек моего возраста, но были и большие. Среди них, словно горошинки среди пшеничных зёрен, выделялись несколько мальчишек, моих сверстников.
Моя мать первым делом преподнесла абыстай два каравая хлеба и то ли одно, то ли двухкопеечную монету, после чего и мы, и они, шакирды, воздев руки, сотворили очень долгую молитву.
Мать ушла, поручив меня абыстай, и я, влившись в общий хор детских голосов, без всякого стеснения принялся выкрикивать названия арабских букв: «Алеп, пи, ти, си, джом, хи…»
Несколько дней повторял я таким образом «Алеп, би, ти, си», и вот дали мне в руки «Иман шарты» («Иман шарты» — «Основа веры» — книга, по которой до революции обучали детей чтению и письму).
Заучивания букв с их толкованиями мне, кажется, хватило на всю зиму. Так всю зиму и протоптался я на этом коротеньком «Иман шарты».
А впрочем, однажды, когда абыстай отлучилась, в дополнение к «Иман шарты» я неожиданно услышал от девочек-проказниц рифмованную пародию на слова
арабской молитвы:
Калиматен тайибатен,
Наша мама — бай хатын:
На груди мониста,
А в носу не чисто!
Поскольку всё доселе невиданное и неслыханное суть познание, то, естественно, я с восторгом, на лету схватил эту прибаутку. Потом даже повторял её на каждом шагу, восхищая безграмотных мальчишек своей просвещённостью.
IV
Прошла моя первая зима в Кырлае. Наступила весна, начали таять снега, обнажились поля, зачернели пашни.
Немного спустя настал праздник Сабантуй. В самый день Сабантуя меня разбудили очень рано и дали в руки небольшой мешочек, чуть побольше кисета.
С этим мешочком я и пошёл по деревне.
Сельчане и без того просыпаются рано, а сегодня, в праздник, народ уже спозаранку был на ногах и, к кому ни загляни, все были готовы встретить тебя с открытой душой и ласковым словом.
И в каждом доме, к кому бы мы ни заходили, хозяева отличали меня от других мальчишек как осиротевшего сына муллы и одаривали не только конфетами и парой пряничков, но ещё и крашеным яичком.
Мой мешочек быстро наполнился праздничными угощениями, и я вернулся домой. Другие мальчишки, кажется, ещё продолжали ходить.
Отец с матерью удивились и обрадовались тому, как быстро и с какими щедрыми дарами я возвратился.
Не знаю: пил я в то утро чай или нет, только помню: отдал матери мешочек, взял себе два-три яичка и выбежал на улицу.
Солнце к тому времени уже поднялось, вся деревня была залита светом, деревенские парни и девушки высыпали на улицу — щеголяли в новеньких лаптях, аккуратно повязав оборки поверх белоснежных шерстяных чулков.
Зайдя с конца улицы, от дома к дому шёл главный распорядитель Сабантуя с символом праздника в руке — длинным шестом с яркой цветной тряпицей на высоком конце, — собирая по дворам платки, ситцевые отрезы и прочие вещи (По обычаю, главный распорядитель Сабантуя обходил дома, собирая вещи для подарков).
Когда было покончено со сбором вещей, весь народ — женщины, девушки, ребятня вплоть до малых детей — двинулся вниз на луг. Там разгорелась борьба, конные скачки и всякие другие состязания. Без счёта было здесь возов с орехами, семечками и белыми пряниками.
Самым приятным угощением для девушек от джигитов, конечно же, считались именно пряники с красным пояском. На сей счёт в наших деревнях сложена даже песенка. Вот она:
Летит беркут над лугами —
Он гусей пугает;
Пряник с алым поясочком
Девчат соблазняет.
Пронеслись, проскакали самые резвые кони, наперегонки бегали мальчишки, победителям вручались почётные дары, на том Сабантуй и кончился.
Я уже не помню, сколько он продолжался дней, я написал лишь про один день. Он, может, длился и три, и четыре дня, а для меня он весь слился в один.
И то надо сказать: это лето мне не удалось провести так же вольготно и весело, как прошлое. Дело в том, что в начале весны у моих приёмных родителей родился сын, и всякий раз, когда мать была занята делами по хозяйству, качать малыша, присматривать за ним приходилось мне.
Вот снова настала страдная пора. Меня, год назад беспечно носившегося по деревне, в то время как все взрослые трудились на поле, теперь родители взяли вместе с собой в поле — няньчиться с маленьким Садри (его нарекли Садретдином). Так всё лето и прошло у меня за однообразным и скучным занятием — сущим наказанием для детей, которым только дай поиграть да порезвиться.
После рождения своего сына отец продолжал любить меня по-прежнему, но мать перестала даже разговаривать со мной, разве только прикажет, бывало, сделать то-то и то-то. Так лишился я и малой толики любви, выпавшей на мою долю.
Хуже того, сводная сестра-хромоножка откровенно досаждала мне: «Мой родной братишка! Родненькая душа!» — с особым нажимом приговаривала она, лаская Садри.
V
Пришла осень. Когда исполнил я свои обычные обязанности по уборке картошки, проводили меня на учёбу — уже не к абыстай с девочками, а в медресе.
В медресе я быстро усвоил, как полагается по слогам читать выдержки из Корана в «Хафтияке», и меня засадили за «Бадавам», а потом — и за «Кисекбаш» («Бадавам» и «Кисекбаш» — использовались как учебное пособие в медресе). Я легко справлялся с заданиями и часто не знал, чем занять себя дальше. Поэтому ко мне стали прикреплять отстающих детей, чтобы я подучивал их.
Был среди таких мальчиков один байский сынок: он иногда приглашал меня как своего учителя на чай и пирог с полбой.
Теперь я уже не только хорошо успевал в учёбе, но и годился в помощники по дому.
Такие, к примеру, дела, как слазать утром на чердак, открыть печную трубу, потом закрыть её, навязать снопов соломы для топки печи, выгнать корову в стадо и вечером встретить её — всё это я уже мог делать.
Летом иногда ездили мы с отцом на Атнинский базар. Пока отец ходил по базару, справляя свои дела, я оставался возле лошади за хозяина.
Наш кырлайский мулла Фатхерахман хазрет — то ли когда-то учился он вместе с моим отцом, то ли просто был в дружбе с ним, — каждую неделю давал мне по пятаку.
На Атнинском базаре я покупал на эти деньги калач и на обратном пути всю дорогу ел его.
Я обычно предавался этому удовольствию, усевшись в задке телеги, а отец иногда резко оборачивался и говорил: «Оставь и матери!» Я, конечно, отвечал: «Ладно». Только не припомню, оставался ли у меня кусочек для матери или я так и съедал его, хотя и старался откусывать совсем-совсем помаленьку.
Именно в Кырлае впервые открылись у меня глаза на мир, вот и пришлось мне на воспоминаниях, связанных с ним, остановиться подольше.
А потому коротко упомяну некоторые события и то, что запомнилось, и пределы Кырлая покину.
Саджида апа долго страдала чахоткой, отец даже в баню носил её, усадив себе на закорки; в конце концов она скончалась. С отцом тоже приключилось что-то непонятное: однажды вернулся он под вечер из какой-то поездки, стал распрягать лошадь и вдруг ни с того ни с сего охромел на одну ногу. Разные пошли на сей счёт толки: то якобы это — «лошадиная порча», то — будто бы «стрельнула» его какая-то падучая звезда.
Отец, однако, забрасывать свои обычные дела и не думал, только стал с того дня прихрамывать.
Раз осенью, когда отец с матерью работали на гумне, — я как раз сидел возле бокового окна за чтением «Рисаляи Газизы», — к нашим воротам подъехал незнакомый человек на телеге («Рисаляи Газизы» — «Книга Газизы» поэма, написанная в начале XIX века).
Оставив лошадь у ворот, он вошёл в дом и обратился ко мне: «Где отец с матерью?» «На гумне», — ответил я. «Иди-ка, позови их», — велел он мне, и я мигом примчался на гумно: «Там какой-то дядя приехал, вас зовёт». Родители начали собираться.
Немного спустя показались в дверях мать с отцом. Они вошли, поздоровались с приезжим.
Закипел самовар. На этот раз почему-то, несмотря на присутствие гостя, позвали к чаю и меня и, вопреки обычаю, передо мной тоже положили кусочек сахару.
Когда отец обратился к путнику с вопросом: «По какому делу вы к нам?» — тот ответил: «Чтобы забрать вот этого мальчика».
Отец, очень удивившись, стал осыпать его вопросами: «Как это так? Это ты с какой стати?»
Приезжий степенно начал: «Я — из Кушлавыча. Этот ребёнок — сын покойного имама нашей деревни. Мы потеряли его, столько лет не знали, жив ли он, нет ли. Вот теперь мы нашли его. Он, оказывается, у вас. В городе Уральске проживает его джизни, то есть муж родной его тёти по отцу. Так вот, они не могут допустить, чтобы их родной племянник ютился где-то у тёмных людей, они и забирают его к себе в Уральск. По их наказу я выехал из Уральска на поиски сироты и сейчас увезу его с собой».
Слова путника привели и отца, и мать в крайнее расстройство. Они стали горячо спорить с ним.
«Как бы не так! Целых три-четыре года кормили мы его, когда пуд муки стоил вон сколько! — возражал ему отец.— А теперь, когда он в помощники стал годиться, выходит, я возьми да и отдай его тебе! Нет уж, не выйдет! Почему они его раньше знать не знали, родные-то, если они есть на свете?»
Даже мать то и дело вставляла: «Нет уж! В нашем доме нет лишнего ребёнка!»
Приезжий, мой родственник Бадретдин абзый, грозно наступал: «Нет, не имеете вы права насильно удерживать у себя чужое дитя! Я вот сейчас заявлю уряднику. Мы найти его не можем, а он, оказывается, у вас. Да я вас за такое дело под суд отдам!» — говорил он достаточно внушительно, чтобы нагнать страху на тёмных сельчан, и бедные мои родители смягчились.
Через минуту мать, с которой мы не очень-то ладили, проговорила: «Ладно уж, отец, пускай забирают. Видно, чужой-то родным не станет, не то ещё греха не оберёшься, упаси Аллах!» — и сама тут же разрыдалась в голос.
Отец всё ещё пытался перечить, но это напоминало лишь последнее волнение моря после бури, — вскоре сдался и он.
Одели меня в мой драный бешмет, в дырявые войлочные калоши и, не мешкая, вывели, усадили в телегу.
Отец с матерью, бедняги, оба, не пряча слёз, до самой околицы шли рядом с телегой.
Потом мать выкрикнула мне вслед свой последний наказ: «Не забывай нас, не забывай! Нас позабудешь — станешь головешкой в адском пекле!» — так уехал я из Кырлая.
Мой отъезд решился за каких-то полчаса, и я не успел проститься с моими кырлайскими друзьями и добрыми знакомыми. Они и не догадывались, что я покидаю их.
Выехали мы в дорогу, вскоре завечерело, стало темнеть.
По пути завернули мы в Училе, к моему дедушке по матери, почаёвничали.
Семья его, как и при мне, жила вся вместе в прежнем составе, только Саджида апа вышла замуж.
Попив чаю, мы ещё долго ехали через какие-то деревни, называемые Верхние Аты, Нижние Аты, Средние Аты, и в полночь въехали в мою родную деревню Кушлавыч.
От долгой тряски в телеге я, наверное, крепко притомился и, едва ступив в дом Бадри абзый, свалился, сморённый сном.
Проснувшись утром, я обнаружил себя в какой-то тёмной избе. Здесь были чашки, плошки, всякая кухонная утварь, хомут со шлеёй и прочие вещи по хозяйству, но — ни мебели и никакого убранства.
Собрались к чаю. У Бадри абзый были крупная голубоглазая жена по имени Гайша, сын Камалетдин лет 14—15, дочь Кашифа лет 12 и ещё дочка грудного возраста, Нагима.
После чая мы перешли в светлый дом чуть наискосок от тёмной избы.
В этом доме всё резко отличалось от того, где я ночевал: сосновые стены сияли чистой желтизной, письменный стол и вся обстановка для деревни были, можно сказать, отменными.
Увидев амбары Бадри абзый, набитые тушами мяса, крупами, пшеницей и рожью, я решил, что он в этой деревне из самых богатых.
А ещё Камалетдин водил меня по обширному саду, который хотя и был по-осеннему пуст и скучен, зато почти весь уставлен пчелиными ульями.
Войдя раз в светлый дом, я уже не покидал его и ночевал там же.
Вечером, когда я рылся в книгах на полке, в руки мне попался сборник стихов и рассказов «Фавакихель-джюляса» (книга К. Насыри.), и я неожиданно для себя зачитался. Стихи в конце книги разожгли мне душу, я уже старался осмыслить их. В Кырлае-то я читал всего лишь «Газизу» да «Собатель-гажизин» («Собатель-гажизин» — книга религиозного характера), теперь же с любопытством спрашивал себя, неужели в печатной книге допустимы такие непристойные словечки.
Под впечатлением этого сборника иной раз шёл я в хозяйственную избу к Гайше абыстай, занятой стиркой, и затевал с ней озорную перепалку. Она поносила мужчин, я в свою очередь высмеивал женщин.
В этой деревне, где бы я ни появлялся, взрослые всюду отличали меня от других мальчишек как сына муллы; даже во всеобщий праздник-джиен для меня считалось предосудительным гоняться за девчонками, своими сверстницами, играя в «непарный караул», поэтому и сам я всегда старался держаться достойно своего духовного происхождения и поступать сообразно правилам, что вычитывал из книг.
Так, по приезде моём с Бадри абзый в Кушлавыч специально ради знакомства со мной пожаловал к нам весьма уважаемый в деревне человек по имени Ситдык, но был он пьян.
Он подошёл, поприветствовал меня, но я холодно промолчал; он протянул мне руку, я же ему своей не подал.
Меня спросили, в чем дело. Я отчеканил в ответ стих из «Бадавама»:
Сам не приветствуй пьяного,
Ему не отвечай!
Этим я крайне удивил всех в доме Бадри-абзый, но сверх того, слава о моей благочестивости пошла по всей деревне.
Привезя меня к себе, Бадри абзый почти сразу же уехал по какому-то делу в Казань.
Он пробыл там целый месяц, тем временем и я здесь не бездельничал. Вместе с Камалетдином посещал местное заведеньице вроде медресе, брал уроки. Нередко приходилось и оставаться там ночевать.
Здешний хальфа, видать, взял себе за правило держать мальчишек в «ежовых рукавицах» и каждого сорванца непременно вывести в учёные мужи. В течение всего месяца я каждый день, дрожа от страха, взирал, как этот хальфа то и дело избивал мальчишек как собак.
Одна мысль, что от его палки когда-нибудь может достаться и мне, ввергала меня в ужас; к тому же тяжело это, когда каждый день на заре гонят тебя заодно с шакирдами на утренний намаз, и я с нетерпением молил Аллаха: «О если бы Бадри абзый вернулся из Казани, и мне бы поскорей уехать в Уральск!»
И вот Бадри абзый вернулся. Мне он купил новенькую шапку, новые войлочные калоши и новый бешмет.
С великой радостью облачился я во всё новенькое, взял из своих обносков одну лишь шапку, занёс её на чердак и припрятал с заветной мыслью: «Вернусь когда-нибудь — погляжу». Это тоже было одной из моих причуд.
Пожил я после этого в Кушлавыче два-три дня, и мы с Бадри абзый выехали, держа путь на Уральск.
После суток пути въехали мы в Казань и сделали где-то остановку (кажется, поблизости от Сенного базара).
И тут бросился нам в глаза человек с седой бородой: раскинув объятья, он бежал прямо к нам со слезами на глазах.
«Да ты ещё жив?! — воскликнул он, подбежав ко мне. — То-то мать вчера во сне тебя видела. Айда, пойдем же к нам, попьём чаю, переночуешь у нас», — говорил он, уводя меня за руку.
Вошёл я к ним в дом. Здесь встретила меня мать. Бедная, соскучилась по мне, тоже всплакнула.
Тотчас вскипел самовар — для меня. Отец сходил в харчевню за пельменями. Поели. Они расспрашивали меня обо всём пережитом, и я поведал им всё, что помнил.
За время нашей разлуки в жизни этих моих родителей я не нашёл никаких перемен кроме того, что у отца побелела борода, да ещё переселились они из Новотатарской слободы в Старотатарскую.
В тот вечер я заночевал у них. Утром, после чая, мать искупала меня, усадив в большой медный таз. Потом дала мне отлично сшитую тюбетейку и очень даже кстати одела меня в дальнюю зимнюю дорогу в брюки из овчины.
Перед тем как проводить меня обратно в номер, она ещё предлагала на память чётки, но я почему-то отказался, мол: «Не надо, ничего мне не надо, я же еду в богатый дом!»
Номер, который мы снимали, был не из лучших, но и не из худших — так себе, средней руки.
Оказалось, что человек по прозвищу Алты-биш Сапый, который должен был повезти меня в Уральск, ещё не приехал в Казань. Нам с Бадри абзый пришлось дожидаться его ещё недели две.
Наконец-то прибыл наш долгожданный Алты-биш Сапый и снял номер по соседству с нами.
Спустя два-три дня по его прибытии, Бадри абзый перевёл меня в его номер, отсчитал мне шесть штук двухкопеечных монет, всего 12 копеек, и сам уехал в Кушлавыч.
Мне не хотелось разлучаться с Бадри абзый, я упрашивал его побыть со мной хотя бы ещё денёк. Но он наговорил мне ворох всяких утешительных слов и был таков.
Я остался при Алты-биш Сапый и его жене.
Этот человек из Уральска приводил меня в недоумение своим нарядом и манерой говорить.
Бывало, вставит он между словом: «Я — пожилой человек», — а я не могу сообразить, что это означает — «пожилой».
А носил Алты-биш Сапый лисью шубу с выпушкой, и я даже строил про себя догадку: «А может, «пожилой» называют людей, которые ходят в такой вот шубе?» Уже потом, в Уральске, узнал я, что «пожилой человек» значит человек солидный, почтенного возраста.
На двенадцать копеек, что дал Бадри абзый, я купил себе воблы, семечек.
Через несколько дней выехали мы в Уральск.
Меня усадили в крытые сани, на колени к жене Алты-биш Сапый, и укутали так, что я задыхался без свежего воздуха. На волю выпускали лишь в деревнях на пути, останавливаясь выпить чаю.
Как ни умолял я их: «Лучше я пешком буду идти, лишь бы на воле, на воздухе!» — Они были непреклонны: «Простудишься. А джизни твой наказал беречь тебя от простуды», — и не давали мне никакой воли.
Оказывается, джизни поручил Алты-биш Сапый купить в Казани какие-то особые сани, и теперь покупка, привязанная к нашим, тоже следовала в Уральск. А поскольку перед нами двигалась целая вереница саней возчиков из Уральска с самой разной поклажей, то и ехали мы с «обозной» скоростью. Вот и мучался я всеми муками, заточённый в крытых санях, целых восемнадцать дней, пока однажды под вечер не въехали мы в город Уральск.
В Уральске первым делом заехали мы к самому Сапый абзый. «Попьём у нас чайку, а вечером я отведу тебя к твоему джизни», — пообещал он мне.
В час между двумя вечерними намазами Сапый абзый взял меня за руку и повёл в дом джизни.
Навстречу нам попалась молоденькая женщина, укутавшаяся в зелёный чапан, и Алты-биш Сапый сказал мне: «Поздоровайся, это твоя сестра»,— и я поздоровался с ней.
Дом джизни оказался всего в каких-нибудь десяти саженях; завернув во двор, поднялся я по крутым ступеням и вошёл во второй этаж дома.
Перевод М.Рафикова.
(Источник: Тукай Г. Незабываемое время: стихотворения для детей, сказки в стихах, автобиографическая повесть/ГабдуллаТукай. — Казань: Магариф, 2006. — 207 с.).