ТАТ РУС ENG LAT

Равиль БУХАРАЕВ Меж двух огней (Поэма-диалог)


В 1908 году Габдулла Тукай получил повторное приглашение из Оренбурга от редактора газеты «Вакыт» («Время») Фатиха Карима. «Вакыт» — первая татарская газета, которую издавал на свои средства выдающийся татарский поэт, состоятельный человек Закир Рамеев, писавший под псевдонимом Дердменд. Почему Тукай отказался от приглашения, сулившего ему безбедную жизнь, — на этот вопрос и пытается ответить поэма.

Открылся мир твоим глазам,
и ты увидел мрак ночной.

Габдулла Тукай

1908

 

…Брат Габдулла,
и странствуя во сне,
сомнительной не удивись весне:
в Казани все возможно, правый боже!

Средь ледяных искрящихся ветвей —
того гляди — вдруг цокнет соловей,
коленце выдаст —
                                 и озноб по коже,
как будто в небесах заговорил
чернильно-алый ангел Азраил…

Как в Судный день,
                              в начале января
черна в дожде вечерняя заря;
в разводах туч,
                        острей дамасской стали,
блистает Зульфикар — возмездья меч,
и грозная архангельская речь
нисходит из глухой межзвездной дали,
где стаи птиц не оставляют гнезд,
где плоть — есть Дух
                                    и соткана из звезд…

— Чернильно-алый ангел Азраил
весенним ветром распростертых крыл
остудит сон…
                  Фонарь в картине броской
осветит лужи,
оттенит дома…
Извольте   — вот безумная зима.
Январская капель
сведет с ума,
когда идешь по улице Московской!

Но Страшного суда покамест нет.
Фонарь, как одуванчик, сеет свет
мерцающей своей
пушистой сферой…
Струящийся цветок над головой
в год черной сотни, девятьсот восьмой,
плывет во сне
с наивной детской верой
в могущество чудес Кырлая…
                                                —  Верь,
что в прошлое распахнутая дверь
есть выход из сомненья и распутья…
Спустись к реке Времен
                                     и брось цветок
в священный и светящийся лоток –
исчезнешь ты,
                     но он — достигнет устья!

Все остальное, брат мой Габдулла,
сиротский хлеб на краешке стола.

Спустись к Булаку…
Талая вода
баюкает созвездья без труда,

и отраженьем в памяти — щемяща,
увита диким хмелем и вьюнком,
предстанет перед хмурым пареньком
шиповником расцвеченная чаща!

Край сказок — Заказанье — наяву!
Как прежде, грудью падаю в траву
и затихаю…

                  Золотой кузнечик
скакнет с ладони, овод прожужжит,
и — бабочка беспечно закружит,
и — трепеща, качнется звездный венчик.
Малиново гвоздичка зацвела…
— Чу, цоканье взаправду, уф-алла,
Казань уже пробрала до печенок!
Весна сменяет осень на земле,
гуляет по бульварам Шурале,
поэт известный
                        грезит, как ребенок!

Зимою — соловей? О небеса,
ужель еще возможны чудеса?

В Казани все возможно ночью мглистой,
остынь немного…
                           Ты попал впросак:
чудес не будет: это злой рысак
от Рыбнорядской мчит к Евангелистской…
— Ты реалист,
                        в тебе романтик спит
со времени «Эль-гаcр эль-джадит»,
взгляни — мчит купчик чертом до вокзала!
Самодоволен, франтоват, жирен —
чур нас! — но утверждает страшный сон:
мы — братья, если правду кровь сказала…

Родство по крови — тяжкое родство,
коль безобразят брата естество
проказа Духа, праздности уродство,
невежества слепая кутерьма,
и выше благородства от ума
любви и всепрощенья благородство…

Пусть фаэтон умчит его во тьму!
Он задал пищу трезвому уму,
Закурим, хоть запрещено в Коране…
Дремотный дождь над озером летит,
спит кремль, мечеть Азимовская спит,
спит озеро…
                 Ты бодрствуешь в тумане.
А жизнь, как речка черная Булак,
течет в ночи, и вечно было так.

Но то, что было,   ясно не вполне.
Грядущее рисуется во сне
продленьем одиночества.
                                        Народа
не вразумишь. Коперник был не прав:
Земля окружена горами Каф,
в пространстве нет ни выхода,
ни входа.

Ты, одинок пред утренней звездой,
как пахарь за целинной бороздой,
свой первый пот ладонью мокрой вытер.
К родной земле поворотясь лицом,
легко ль вдохнуть, когда еще юнцом
себе чахотку надышал свинцом
витых арабских типографских литер!

Настанет час, отступит суета,
оглянешься, а сзади — пустота.
К истории взовешь — не даст ответа.
От страха закричишь: «Народ велик,
хотя не уберег ни гордых книг,
ни каменных дворцов!»
                                  Не жди совета,
надежды нет, что вековой дурман
развалится на части, как туман…

Когда повеет Азраил крылом,
качнется мир, и тотчас за углом
вдруг обнажатся озеро и зданье
гостиницы, где ты живешь пока,
«АБРАРЪ БАХТЕЕВ» — вывеска-доска.

В насмешку ли от Булгар на века
осталось только номеров названье?
Твой номер — сорок.
Верится с трудом,
что в этот нищий и последний дом
душой стремился ты тому с полгода,
как в рай обетованный!
                                 Боль и стыд.

Ей-ей, скажу, Касимии шакирд
хоть упованьем жив, что клад сокрыт
на дне Кабана…
Мерзкая погода,
когда и пса не выгонят гулять…
Но в номере накурено опять,
бутылки на столе…
Куда же деться?

— Постой! Еще есть время все понять,
есть время выбрать, повернуться вспять,
есть время наконец-то оглядеться!

Казани география проста:
вот «Угол нечестивых», вот черта,
что вдоль Булака, поперек моста,
легла границей церкви и мечети,
Кабан оставив местом для гульбы…
Здесь — мыло варят, выбривают лбы,
а там — растят чубы.
Все честь по чести.
Что далее? Перечислять давай…
В Державинском саду Бакыр-бабай
театр (поодаль дребезжит трамвай),
наискосок — Дворянское собранье,
дворец градоначальника, а тут
девичий Родионов институт.
Шлагбаум на Арском поле.
Заказанье.

«Швейцарии»  овраги и леса!
Там — лодки надувают паруса
в большую воду. Молодых и старых
неугомонных развлечений черт
катанием под парусом влечет,
как по зиме — «катаньем на татарах»
на озере Кабан:
почтенный спорт
купеческих, чиновных, прочих морд.

Шайтан судья им!.. забывать не след
на Воскресенской — университет,
Гостиный двор и конный монумент
царя-освободителя, часовню,
где (Анны Иоанновны указ)
был погребен опальный Теймураз.
Грузинская есть улица у нас,
Кахетии владыка — нам не ровня.

На Спасской башне — колокол гремит
во дни народных бедствий и обид,
студент колени преклонить спешит
пред черным стягом Дмитрия Донского.
Экзамен сдать — и больше ни черта
студент не хочет, это — суета.
Она в часовне башенной свята,
реликвия успеха боевого.
Кругом кремля — оснеженный обрыв,
собор на пепелище Кул Шариф
мечети восьмиглавой, снежно-белой…

Ворота Нур-Али.
Здесь посмотреть
еще возможно Ханскую мечеть,
пример постройки соразмерно смелой.
По недосмотру пастырей она
цела, но помнит смуты времена.

Левобулачье: бани и дома,
мечети, Плетеневская тюрьма
на грязной Мыловаренной и рощи.
Одну из них давно уже народ
Новотатарским кладбищем зовет,
оберегая праведные мощи
семи, как говорят, святых девиц,
что мирно спят под верещанье птиц.

Язвить, ей-богу, тошно в эту рань!
Вот вкратце светозарная Казань:
Казань-мираж, Казань — фата-моргана,
ковчег Дердменда,
                             давящий волну
в надежде слабой — не пойти ко дну,
вдруг выплыть из промозглого тумана!

Вот, нация, твой образ без прикрас,
вот — истина.
                        Поэта глаз-алмаз
заметил наиважное…

Но кстати —
в гостинице, за хриплыми дверьми,
лежит письмо Фатиха Карими
на страшной от бессонницы кровати!

Его ты перечел недавно вновь.
Заманчиво.
                 И как ни суесловь,
мол, искушенья не было в помине,
есть в этих строках сокровенный смысл,
как в сочетанье несчастливых чисел.
Ведь истина — всегда посередине!

Второе приглашенье в Оренбург?
Еще в Уральске как-то сразу, вдруг,
пришлось решать: к чему сильней
                                                  влеченье?

С друзьями в ссоре, книги немилы,
стихи от солнца Навои смуглы,
стихи белы от снега Акмуллы,
дидактика, риторика…
Мученье!
 
Пути шакирда после медресе
сосчитаны, как спицы в колесе,
предел известен — обод шариата.
Немногим, скажем, по нутру лопата
или соха, когда ты — иншалла! —
почти что муэдзин или мулла,
сомнений нет, и брат похож на брата.

Вовек — не усомнись иль будешь бит —
невеждам в медресе
надежный щит!
Но если ты поэт, не обессудь!
Тебе от века предначертан путь
в чертоги типографии.
                                  Коль чувство
в тебе сильней, чем мудрость мудрецов,
бесспорно ощутишь в конце концов:
лежит в основе сущего — Искусство.

Поэт от Бога, праотец Адам
все сущее назвал по именам —
лопух и розу, тигра и барана;
в песках пустынь, изведав много бед,
Аллахом вдохновлен был Мухаммед,
открывший нам величие Корана!

Известны стали северным краям
Ибн-Хазм, и Авиценна, и Хайям,
созвучия из речи извлекая…
Пускай пески под солнцем — далеки!
Вслед за Гали, Руми и Рудаки
настал черед Гариф-угылы Тукая!

Жаль, одного не указал Коран:
что делать, если вечно пуст карман,—
идти в артисты или в трубочисты?
В нем описанья нет (наверняка!)
простого типографского станка.
Поэтому-то все мы атеисты!

Ты помнишь,
                   с красным знаменем идет
по улицам Уральска Пятый год?
Работы стало вдруг невпроворот —
свобода слова, совести, печати!

«Фикер»,
             «Уклар»,
                        «Эль-гаер эль-джадит»!
Воспоминанье сердце бередит.
О, если бы вернуть, хотя б отчасти,
восторг, наив и свет в душе!
                                             Щедра
на обещанья юности пора,
но истина, как этот мир, стара:
ты жертвуешь — собой — строке
                                      &nbsnbsp;              печатной!
Все ей отдай, ты голоден ли, сыт…

Пленительный мотив не возмутит
спокойствия.
Народ беспечно спит.
Здесь нужен, право, колокол набатный!

Чтоб слышали вблизи и вдалеке,
кувалдой бей по выбритой башке,
вколачивая в скудоумье — слово!
Чтоб осознал, как он — в себе — велик,
вокзальный грузчик, дворник и мясник,
не знающий утех, помимо плова!

Как черви в прахе, ползают они.
А вечность — рядом: руку протяни
коснешься звезд…
                            Но, неуки от века,
как муравьи, бессмысленным трудом
заполнив жизнь,
                       едва построят дом —
уже бегут на кладбище бегом,
хоронят оболочку человека…

Нигде, ничей не возмущает слух
томящийся в ней нищий, пленный Дух…

В глазах людей — какой-то злой испуг,
свидетель древних, неизбывных мук.
Материальна тьма, и замкнут круг,
и контуры грядущего нечетки…
Ты города Казань и Оренбург
перебираешь, как святоша четки…
Сравненье к слову, Габдулла-Апуш!
Надвинув кепку или каляпуш
согласно р-революционной моде,
ты думаешь:
                   настал решенья срок,
куда податься? Нужен лишь предлог.
Ведь ты повсюду будешь одинок,
как одинок зимой восход в природе…
Казань иль Оренбург?
                                 Велик аллах,
«Вакыт» важнее или «Эль-Ислах»?
Кому талант журнальный сдать в аренду?
Не заржавеет ли, творя добро,
сатирика задорное перо?
Зачем Тукай издателю Дердменду?

Нет спора, выразителен и тих
его искусный и напевный стих,
в нем — жизнь и смерть в созвучии
                                                        богатом.

Как будто бы живой и светлый дождь
черемухи вскипающую гроздь
вдруг окропил, и веет ароматом,
чарующим в ночи…

Но смысл жесток
безжалостных, печальных, мудрых строк!

И как он поразительно проник
в строенье строк, поняв иной язык,
постигнув душу в бытии и быте!
Как верно, словно слова господин,
с изяществом каким — один-в-один —
он «Зимний вечер»   перевел в «Вакыте»!

Он знает — под собой мы рубим сук,
и только тугодуму недосуг
великий опыт видеть в русской речи!

Ведь, кроме черной сотни подлецов,
есть также Пушкин, Лермонтов, Кольцов —
великие пророки и предтечи!

Когда бы наша пишущая рать
величье удосужилась понять
литературы русской!
Ей — сиять,
невеждам — тлеть во тьме, сомкнувши
                                                                веки…
Не шовинизмом, изобильем тем
она бессмертна стала.
                                  Только тем,
что Дух освобождала в человеке!

Ведь просто как —
постигнув Дух, беречь
родителей твоих живую речь.
Брат Габдулла,
                      не отпускает боль…
Итак, Казань — сиротская юдоль,
где разносилось по базару вдоль:
«Ребенка отдаю на воспитанье!»

Спасибо, воспитали не во зле,
не задували искорку в золе,
но тяга — не в Казань,
                                    а в Заказанье,
где зреют зерна в преющей земле,
где дышит хлеб на струганом столе,
где шастает по чаще шурале,
коров доит, со вздетыми плечами
ночами скачет, горбоносый черт,
на кобылицах задом наперед,
сияя страховидными очами!

Крестьян под вечер гонит от сохи,
их руки заскорузлы и сухи.
Про Шурале написаны стихи —
душа изнемогала от разлуки
с Кырлаем детства,
                               где струится дым
по огородам зябким и седым,
а летом — сеном пахнут молодым
родные человеческие руки…

И — в старице мерцают огоньки,
и — зеленеют в травах светляки,
и — защемит в груди от «Аллюки»,
«Кара урман» и «Зиляйлюк»,
                                                и — любы
кукушки причитания — Сак-Сок,
когда, набрав малины туесок,
там, где на поле выбежал лесок,
ручей студеный обжигает губы.

В малиновых разводах возле рта,
в цветах и листьях жизнь твоя чиста;
беги по полю сквозь века и сроки…
Мне, брат Апуш, не суждено суметь,
встав на колени,
                        просто утереть
платком твои замурзанные щеки…

Туманятся глаза, слезой грозя,
но, знаешь сам, и плакать нам нельзя…
Ведь Заказанье — это тоже сон
ребенка, если ночью плачет он,

родителей зовет, в тоске от страха…
Ты жил и рос в объятьях языка —
пронзительна щемящая тоска
былинки — золотого стебелька,
что на родной земле восстал из праха.

Уходит детство — дымом из трубы…
Бывают и родители грубы.
Народ-отец, творец твоей судьбы,
всей нежности вовеки не истратит…

Но вспомнишь поле, старицу и луг
в неразберихе дней —
                                 слезами вдруг,
как жесткой петлей, горло перехватит!

Ни продохнуть, ни криком превозмочь
ни зимний дождь, ни пасмурную ночь,
хоть злые силы заклинай Кораном!
Какому джинну колдовать не лень:
бурлит котел Казани целый день,
подергиваясь по ночам туманом…

Казани горожанин, гражданин,
заговорен от дремы ты один.
Глазком бесенка тлеет папироса…

—    Избавь от наважденья, о Аллах!
Но размышлять заставит божий страх
не о грехах, но снова о стихах —
подслеповатой курице — все просо!

—    Твой выбор окончателен? А жаль!
В тумане брезжит Оренбурга даль,
где нет заботы о насущном хлебе.
Полтинник серебром строка. Ей, ей,
скрипеть пером гораздо веселей…

О розу укололся соловей,
вспорхнул с куста —
                           и растворился в небе.
…Дыши и кашляй, ощущая жар,
мы снова вышли на Сенной базар.
Здесь днем — над лошадьми клубится пар,
навоза терпкий дух и запах кожи
тревожит ноздри… Несусветный крик!
Ругается мужик, вопит ямщик…
Здесь ночью — боже, оглянись
                                                 на миг! —
мерещатся неслыханные рожи!

…Ишан с камчой, а уши ишака
из-под чалмы видны наверняка
из Петербурга даже или Мекки.
Под мышкой держат «Дин ва магишат»,
в башке желанья, словно вши, кишат,
ханжат полуопущенные веки…

…Купец — трясется пузо, как бурдюк,
гребет деньгу не покладая рук,
рубли мусолит потными перстами.
За медные гроши готов продать
отчизну, веру и родную мать;
кому не приходилось наблюдать,
как он клянется лживыми устами!

…Начетчик — дворник с бляхой на груди
торчит с метлой базара посреди:
небрит, но блещет выбритое темя!
Корана суры знает наизусть,
его жилья не посещает грусть,
он глуп и вечен, если вечно время…

…Мясник — топор в коряжистых руках,
блестят бараньи туши на крюках,
не в меру он угодлив,
зол не в меру…
Глядит, и кровью налиты белки,
студентов и джадидов на крюки
готов он вешать за святую веру…

…Шакирд-бездельник, праздный ротозей,
всех дел — броди по улицам, глазей,
из медресе приглядывайся к моде…
Предел его мечтаний невелик:
пальто, галоши с хрустом, воротник —
вот так бы он в родном селе возник,
чтоб хватом городским прослыть в народе!

Сперва — балбес, впоследствии — мулла,
тупица краснорожий, иль Алла!

…А этот, видно, не чета ему:
читает книги, знает, что к чему,
принюхиваясь, держит нос по ветру…
Порой о духе нации кричит,
порой статьи газетные строчит,
но, чу, —
              городовой позвал к ответу —
и тот, кому все беды нипочем,
обычным оказался стукачом!

…Вот в красной с кистью феске —
                                                     пантюркист,
изжелта-бледный, как осенний лист…
Кто с ним под руку?
                              —  Националист,
чурбан с глазами, олух, но проныра…

Бормочут и несут какой-то бред
себе на пользу, нации во вред:
народы все — равны в пределах мира.
 …Распутники, святоши, дураки,
сутяги, краснобаи, пошляки,
фанатики, завистники, уроды,
калеки духа, выродки природы
на «Угол нечестивых», ох, давно
слетаются, как мухи на дерьмо…

И в розвальнях с базара этот груз
не увезет и за год барабуз…

Бахвалятся, бормочут чепуху,
пустое мелют, перетрут в труху
любую сплетню на Сенном базаре…

Но как расчесться с нечистью сполна
за ложь, за униженья времена,
за горечь, за печальный стыд?!
                                                В угаре
волнуешься, дрожишь и входишь в раж,
на ум приходит древний персонаж —
не то Алып, не то сам Кисекбаш,
ты силы духа замыслу отдашь…
…за горькие стихи заплатишь жизнью.

Любовь, здоровье, настоящий дом
заменишь этим горестным трудом,
а зимний дождь не сменится теплынью…
Сатирой едкой выжечь, гневом сжечь
всех бесов мрака!
                         Сабля или меч
бессильны, ведь твердили наши сказки —
из каждой капли крови на земле
возникнет сразу новый Шурале,
потянется,
                вздохнет,
                           сощурит глазки…

Брат Габдулла, не страшно?
                                        — Нет пока.
И на Казань поднимется рука,
испачкаешь перо в чернилах злости?
—    Отбросы, мусор, человечий сор!
Смотри, бездельник, словоблуд и вор
грызутся, как собаки из-за кости,
за право представлять народ татар!
—    Неужто вся Казань — Сенной базар?

—    Смотри, смотри! Казань, как дом на слом,
здесь мастера торгуют ремеслом:
поэты — словом,
музыканты — звуком…

Здесь мало сыщешь пищи для души —
кишмя кишат повсюду торгаши,
торговым учат юношей наукам…
—    Я понимаю, что не видел ты,
как в этой грязи выцвели цветы…
Но лирика? Прозрачный, нежный стих?

—    Об этом сокрушается Фатих,
отрадны разговоры с Амирханом:
крахмальный-де надень воротничок,
повязывай-де галстук! Но молчок —
сам с треском разрывается стручок,
созреет если… Не бывать ни ханом,
ни мод законодателем вовек!
Что ж сделаешь, такой уж человек…

—    Все ж есть интеллигенты?
            — Я искал.
Сагит Рами, Галиаскар Камал,
сам Амирхан — достойнейшие люди.
Другие же, вооружась грехом,
катаются на совести верхом, как
бухараи на глухом верблюде!
—    Но можно жить спокойнее…
                —    Избавь,
где брода нет, переберемся вплавь,
но вмажем по заплывшим жиром рожам!
Ужо!
—    Казань — опасный водоем,
не переплыть вдвоем или втроем,
а мы — отсюда — чем тебе поможем?
Так поступаться стоит ли судьбой?

—    Кому-то надо жертвовать собой…

—    Пять лет тебе осталось!
                   —    Даже так?
Немного, но и эти не пустяк.
Успеть фундамент заложить под зданье —
достроят дом!
       С успеха шелуха
пусть облетит… Хотя бы два стиха
останутся народу в завещанье —
я буду счастлив.
                       — Подведем итог…
Пришел последний избавленья срок
из склепа Духа, сна и захолустья…

—    Спустись к реке Времен
                                                  и брось цветок
в священный и струящийся поток,
исчезнешь ты,
                       но он — достигнет устья!

1913

 

Я, распевая песни, встречу смерть,
и Азраил не запретит мне петь
Я ухожу, но вы-то остаетесь,— скажу я,
собираясь умереть

Габдулла Тукай

 

—    Абдул Тукаев умер в номерах.
—    Какой Тукаев?
—    Литератор местный,
нескромным поведением известный,
В горячке, пишут…
                       —  Значит, умер…
— Ах,
что пишут дальше: быть — не быть войне?
И правда — мясо поднялось в цене…
— Я умираю в каменном гробу,
Навеки расстаюсь с самим собою,
я домарал последнюю главу
поэмы, именуемой судьбою.

Под коридорный топот, визг и брань
я рассказал, от смеха умирая,
как забияку — парня из Кырлая —
защекотала до смерти Казань!

Набив свои лабазы да амбары,
да на базаре золотом звеня,
казанские торговые татары,
вы ненароком продали меня!
Купцы и мастера базарной драки,
умея подписаться кое-как,
вскипаете вы тиной на Булаке.
Давно пора прочистить наш Булак!

Люблю Казань — мечети и бараки,
люблю я на Булаке тополя,
люблю поля в закатном полумраке
под розовыми стенами кремля.

Я много мог. Затравленная муза,
ты не дала мне доказать верней,
что музыка татарского аруза
трезвей, чем ямб, резвее, чем хорей!

Мне слишком много сделать надлежало,
а я — шептал, срывался я на крик.
Я много мог. Я сделал слишком мало.
Прости меня, татарский мой язык.

Язык родной, единственный мой, белый,
темно и сыро на моей земле.
Где голубой огонь в очах, о бедный,
затравленный Казанью шурале?

Прощенье богу, другу и врагу.
Огня сюда!
Я больше — не могу.

1983


 

Оставить комментарий


*