ТАТ РУС ENG LAT

Ахмет ФАЙЗИ Тукай (Роман)

О писателе Ахмете Файзи

О своем детстсве Ахмет Файзи рассказывал: «Мой отец, Ахметсафа, по своим природным данным, любознательности, интеллекту стоял на голову выше своих, ровесников, людей его профессии — сапожников. Бывало, с утра до позднего вечера трудится он в своем рабочем уголке, а я около него, в роли чтеца книг. Вместе с отцом прочитал много книг, газет и журналов. Мы прочитали почти все произведения Каюма Насыри, Габдуллы Тукая, Назиба Думави… После завершения первоначального образования в медресе отец определил меня в русско-татарскую школу. Здесь мне тоже повезло: и сейчас с глубоким почтением и чувством благодарности произношу имя своей первой учительницы русского языка и литературы — Марии Владимировны Фишр. Она открыла передо мной чудеснейший мир произведений, созданных выдающимися писателями России».
Ахмет Файзи начал писать в 1915 году стихи, рассказы, маленькие пьесы, «критические заметки» на прочитанные книги. Литературные занятия его возросли, когда он стал работать секретарем в районном рабочем клубе Уфы. При этом клубе был кружок творческой молодежи, любителей поэзии. Кружковцы выпускали рукописный журнал «Красное сердце». А. Файзи был одним из активных авторов.
Окончив русско-татарскую школу, А. Файзи поступил в Оренбургский Восточный институт. Но голодный год и материальная необеспеченность вынудили его прервать учебу.
В поисках заработка поехал в Туркмению. Там до 1924 года учительствовал в кишлаках, принимал участие в организации первых советских школ для туркменских детей. Одновременно изучал восточную литературу.
В 1924 году А. Файзи переехал в Донбасс, где несколько лет вел культурно-просветительную работу среди рабочей молодежи, шахтеров-татар и башкир. Создал труппу «Теа-дус» («Друзья театра»), вокруг которой объединил наиболее одаренную, способную молодежь: певцов, танцоров, начинающих поэтов, рассказчиков.
В 1929—1931 годах А. Файзи работал в культурно-просветительных учреждениях Казани, Арска. Одновременно занимался литературной деятельностью, повышал профессиональное мастерство.
Поворотным этапом в его творческой биографии был 1924 год. Смерть Ленина глубокой болью отозвалась в сердце поэта. «С того момента,— говорил А. Файзи,— я многое передумал, стал самокритичнее, более требовательно относиться к своему творчеству. Я поклялся быть верным, преданным ленинцем».
Надо сказать, что А. Файзи, как и многие поэты первых лет Советской власти, прошел сложный и противоречивый путь литературно-творческих исканий. И все же в потоке формалистических увлечений, характерных для первых лет становления татарской советской поэзии, он сумел сохранить живой неослабный интерес к народу, к его жизни. В стихах и поэмах А. Файзи настойчиво добивался органического единства национальной художественной формы с социалистическим содержанием, упорно искал новых, более совершенных художественные средств, необходимых для раскрытия социалистической действительности.
Первый сборник стихов поэта «Красный певец» вышел в 1927 году. Одним из лучших его произведений первых десяти лет творчества является поэма «Флейта» (1934).
Великая Отечественная война советского народа претив немецко-фашистких захватчиков открывает новую страницу в творческой биографии поэта.
На фронт А. Файзи уходит добровольно. Работает военным корреспондентом газет «Фронтовая правда», «За Родину», «Советский воин». Из произведений периода войны представляет большой интерес поэма «Дыханье рождения». Поэт описывает героические дни блокады Ленинграда, мужество, небывалую стойкость ленинградцев.
Творчество А. Файзи многогранно: прозаик, драматург, ^етский писатель, публицист. В 1943 году отдельным изданием вышла его драма «Тукай», а в 1951 году — «Пугачев в Казани». Автору принадлежат многочисленные драматические произведения, комедии, трагедии, написанные еще в первой половине его литературно-творческой деятельности:
«Париж — Версаль», «В объятиях страны», «Кровавое воскресенье», «В мире красоты», «Заклинание» и другие. Он автор либретто опер «Беглец» и «Муса», написанных композитором Н. Жигановым, музыкальной комедии Д. Файзи «Чайки», балета «Шурале» Ф. Яруллина и «Кисекбаш» молодого композитора Р. Губайдуллина.
За большие заслуги в области драматургии А. Файзи было присвоено звание заслуженного деятеля искусств Т АССР и РСФСР.
Последние десять лет творчества поэт посвятил поисковой, историко-исследовательской работе по сбору материалов для художественного произведения о Тукае. Он месяцами сидел за историко-архивны-ми материалами Ленинградского исторического архива, в Государственном архиве Казахской ССР, в Центральном государственном историческом архиве.
В 1952 году из печати вышла первая книга эпического романа «Тукай», в котором рассказано о детстве, сиротских годах, скитаниях маленького Апуша, о начальном периоде творчества Тукая. Первая книга охватывает период с 1886 по 1905 год. К сожалению, вторая книга романа осталась лишь в творческом замысле писателя, В 1966 году в Москве, в издательстве «Советская Россия» вышло новое издание романа массовым тиражом. За это произведение А. Файзи был удостоен, звания лауреата Тукаевской премии,
После смерти писателя роман был переведен на ряд языков народов СССР и многократно переиздавался в издательствах страны.


Часть первая

НОВАЯ СЛОБОДА

Много знал я унижений, проклинал я бытие,

Лишь любовь народа грела сердце скорбное мог.


Г. Тукай

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Идут… едут…
Все в одну сторону, в город…
Пешие… на подводах…
Впереди с громким карканьем взлетает с дороги стая воррн. Поднятая ими серая, как зола, пыль медленно оседает.
И снова все вокруг погружается в тяжелую тишину.
Большое, горячее небо, подернутое дымкой мельчайшей пыли, обдает землю палящим зноем.
Рядом с телегой, груженной новыми желтыми рогожами, идут крестьяне с котомками за плечами. На рогожах сидит подводчик в белой войлочной шляпе. Ворот его рубахи расстегнут, по жилистой шее катятся струйки пота.
— Из какой деревни?— спрашивает он пешеходов.
— Верхнеашитские,— отвечает один из них.
— А вы откуда?
— Училинские.
Разговор обрывается.
За единой подводчика сидит мальчик лет четырех-пяти. Его разморило жарой. Борясь с одолевающей дремотой, он широко раскрывает глаза, но отяжелевшие веки медленно опускаются, а губы расходятся, обнажая маленькие белые зубы.
Молодой парень с едва пробивающимися черными усиками, заметив мальчика на возу, шутливо спрашивает;
— А паренек-то куда едет? Тоже по торговым делам или, как мы, работу искать?
Мальчик открывает сонные глаза, молча смотрит на шутника.
— Не мой это паренек, сирота,— отвечает подводчик.— В деревне, вишь, стало невмоготу, вот и везу. По поручению… В городе есть желающий взять на воспитание.
Он оборачивается к своему седоку.
— Ну как, браток Габдулла, не затекли ноги? Ты вытяни их. Вот так…— поправляет он сбившиеся под ногами рогожи.
На дороге завихрилась пыль, темным столбом поднялась к небу. Пыльный вихрь пронесся стороной, обдав лица людей горячим ветром.
— Не зря, значит, сказано: несчастливому и ветер в лоб,— невесело усмехается один из идущих рядом с телегой.
— И не говори,— уныло отзывается другой.— Это бы еще ничего, против ветра-то устояли бы, да вот…— словно размышляет он вслух и умолкает, так и не досказав, против чего устоять труднее.
Высокий тощий старик с длинной шеей и испитым лицом скрипучим голосом договаривает за него то, что на уме у всех:
— Куда бы ты ни пошел, твоя черная борода с тобой и останется. От судьбы, брат, никуда не уйдешь.
— А мы вот возьмем да и двинем в Бондюгу! — вмешивается в разговор все тот же парень из Ашита.— А что? У нас Алача Хайретдин там работал. Говорит, только бы паспорт был.
— Рыть землю на железную дорогу и без паспорта брали. У нас вон тоже Хайрулла, сын Васима, ушел да и сгинул.
— Никто не приходит на этот свет, чтобы жить вечно.
— Говорят, без надежды — один шайтан. Пойдем! Там видно будет…
Все дальше, все тише голоса… На этот раз сон постепенно отнимал слух и наконец крепко сжал веки Габдуллы.
Когда он проснулся, попутчиков уже не было, а телега все так же медленно тащилась пю улице какой-то деревни. Попахивало дымком, а вместе с ним доносился удивительно знакомый запах: где-то варили потроха.
Живот у Габдуллы свело голодной судорогой. Рано утром они попили чаю в деревеньке, где останавливались на ночлег. Дядя Хусаин, который вез его в далекий город, отломил ему краешек черствого, испеченного с лебедой, хлебца. Габдулла откусывал крохотные кусочки и не жевал, а сосал их, стараясь продлить приятное ощущение от еды. А потроха — это ведь не сухая корка хлеба! Они теплые, посоленные, от них так вкусно пахнет, и так сытно бывает потом!
Не так давно в Училе, у дедушки, Габдулла лакомился этой вкусной едой. Дедушка, чггобы как-нибудь прокормить большую семью, заколол единственную коровенку. Мясо пошло в засол и на продажу, голову, ноги и потроха варили на обед. Похлебка из потрохов казалась особенно вкусной. А сверенные нюги обгладывали за обедом так, что и мухе нечем была бы поживиться. От ног остались бабки. Габдулла играл ими с младшим сыном дедушки Кашфинуром…
Проехали мимо крайней избы, над шторой вился жидкий дымок. Вместе с дымком остался где-то позади и вкусный запах мясного.
Глотая слюну, Габдулла старался забыть о голоде. Но не забывалось.
Вспомнился день, когда он приехал к отчиму в деревню Сасну. Тайком от мужа мать увела его в чулан и сунула в руки большой ломоть хлеба, густо намазанный медом. Эх, и сладок пчелиный мед! Габдулла съел весь хлеб и облизал потом каждый пальчик. А мать опустилась перед ним на корточки и, лаская, шептала:
— Милый мой, жемчужинка ты моя! Уж как ты похож на отца…
И все смотрела на него, и глаза ее, всегда грустные, на этот раз улыбались.
Больше, пожалуй, и нечего было вспомнить Габдулле о «сладком». Но много, очень много горечи накопилось в его маленьком сердце.
Ему было всего пять месяцев, когда от чахотки умер его отец Мухаметгариф. Мать его, молодая красивая Мамдудэ, недолго оставалась вдовой. К ней посватался мулла из деревни Сасна, и она уехала к нему за шестьдесят верст от Кушлавыча. Мулла не хотел принимать к себе в дом ребенка от первого мужа Мамдудэ, и маленького, едва начавшего ходить Габдуллу отдали в семью старухи Шарифэ.
Шарифэ овдовела давно и жила с двумя дочерьми в большой бедности. По закону женщины не имели права на земельный надел. Старуха и ее дочери перебивались на жалкий урожай с клочка земли, оставшегося за ними после смерти главы семьи. Не до приемыша было старой Шарифэ. Но однажды к ней пришел младший брат Мухаметгарифа со старостой.
— Вот мы переговорили меж собой, Шарифэ, и пришли к тебе с хорошим советом,— начал разговор староста.— Время, сама знаешь, к переделу земли идет, а у тебя в доме ни одного мужчины. Дочерей растишь, а чем жить будешь?.. Возьми ты этого сироту! Как-никак мужская душа. Будешь с землей. Хватит тебе на житье-бытье, да и помолиться за тебя будет кому.
Старуху уговорили. Но после этого на Габдуллу и смотрели в семье только как на «мужскую душу», которую надо было сохранить живой до передела земли, проводившегося раз в двенадцать лет.
Ни заботы, ни ласки, ни даже простой жалости не видел Габдулла в этой чужой семье. Он ел, когда ему давали есть, а когда не давали, сам тянулся к пище и брал.
— Обжора! — кричали на него, били по рукам и гнали от стола. Тогда он забирался на печку и ел из черепка с котятами. В зимнюю стужу, в буран, а то и ночью, когда приходилось ему выбегать по нужде во двор, частенько стоял он в сенях в одной рубашонке, босиком на ледяном полу около тяжелой, примерзшей двери, не имея сил отворить ее. В избу доносился его жалобный голосок:
— Бабушка-а-а!.. Отвори-и-и!..
Но старуха не торопилась открывать дверь.
— Ладно, не подохнешь, дармоед! — зло ворчала она.
Может, и не такой уж бессердечной была вечно сердитая на всех и на все Шарифэ. Бывало, что, отругав и отшлепав «дармоеда», она смягчалась и протягивала ему корку хлеба:
— Не плачь, на вот!..— Это нищая, беспросветная жизнь озлобила ее, и часто рука, замахнувшаяся на судьбу, падала на голову бедного Габдуллы.
Мало еще понимал тогда Габдулла. Но угрюмая неприветливость взрослых, голод и холод, побои и ругань терзали его маленькое сердце.
Прошли жгучие морозы, бураны. На улице стало теплее.
В один из предвесенних дней, когда на улице крупными хлопьями падал снег, в избу неожиданно вошла мать Габдуллы. Она приехала в глубоких, обшитых новой рогожей санях вместе с каким-то долговязым человеком. Не успел Габдулла опомниться, как мать одела его, закутала в одеяло и, усадив в сани, сама села рядом с ним.
Долговязый взял в руки вожжи, сани дернулись.
Габдулла, чувствуя ласковое прикосновение матери, теснее прижался к ней.

2

В большом пятистенном доме саснинского муллы Габдулла стал жить почему-то не с матерью, в светлой комнате, а на черной половине, с престарелой, подслеповатой бабкой. Комната была полутемная, одна стена ее была завешана старыми шубами и чапанами, а пол заставлен тазами, горшками, кумганами, ведрами, мешками с крупой и мукой. Там и проводил Габдулла большую часть дня, играя, чем придется, на нарах. Мать была постоянно занята, выполняя то одно, то другое требование мужа. В редкие минуты, свободные от хозяйственных дел, она приходила к сыну, подсаживалась к нему на нары, но не успевала и слова сказать, как из горницы уже доносился раздраженный крик долговязого:
— Мамдудэ, куда ты запропастилась?
Мать вздрагивала, торопливо поднималась с нар и уходила. Отец — так велели Габдулле звать долговязого — еще реже заглядывал на черную половину дома, да и то лишь для того, чтобы поворчать из-за чего-нибудь или сказать несколько слов бабке. На Габдуллу он даже не смотрел.
Год, прожитый в одном доме с матерью, пролетел для Габдуллы незаметно, как отрадный сон. Но пробуждение было горьким. Человек, которого он звал отцом, однажды уехал куда-то и вернулся через неделю. Вечером мать не пришла к Габдулле. Она долго разговаривала о чем-то с мужем в горнице. Голос матери становился все тише, а голос «отца» гремел на весь дом.
— По соседям шлялась? Лицо открывала мужчинам, ведьма?! — кричал «отец».
— Не было этого… не бегала я по соседям, клянусь кораном! — сдавленным голосом с мольбой говорила мать.
Вдруг зазвенела посуда и с тяжелым грохотом что-то упало на пол.
— Ахметшакир, милый, убьешь ведь! — испуганно вскрикнула мать.
И все стихло. Через минуту на черную половину вбежал ошалелый «отец» и, схватив кумган с водой и полотенце, метнулся обратно в горницу. В раскрытую дверь донесся стон матери.
Утром Габдулла проснулся от шума и непонятной суетни в доме. Возле печи хлопотали женщины-соседки: кипятили воду, мыли какие-то тряпки. Одна из них, погладив Габдуллу по голове, сказала:
— Оказывается, нет у тебя счастья, сынок! Без братишки остался…
В этот день сосед вынес из дома в лубке что-то завернутое в белую холстину. За ним вышли «отец» и еще несколько человек. Все они направились на кладбище. Бабка, глядя в окно, прошамкала беззубым ртом:
— О аллах, в судный день пусть это дитя будет заступником для отца и матери…
До самой ночи ждал перепуганный Габдулла, что мать придет к нему, приласкает, утешит. Но она опять не пришла.
А на другой день Габдуллу самого повели к матери.
В переднем углу на нарах, занимавших почти половину комнаты, лежала мать. Она лежала на спине, высоко подняв подбородок, и не могла повернуть голову в сторону Габдуллы. Подозвав к себе сына, она положила руку ему на плечо и через силу зашептала:
— Прости, милый… Не смогла присмотреть за тобой… Не сумела быть тебе хорошей матерью… Прощай, сынок, помни…
Она хотела еще что-то сказать, но в горле у нее заклокотало, она вытянулась и затихла. Из угла рта показалась тонкая струйка крови.
«Отец» сел у изголовья и, раскрыв книгу в кожаном переплете, начал читать отходную молитву. Пожилая женщина наклонилась к постели умирающей, прислушиваясь, затем выпрямилась и объявила, что душа Мамдудэ покинула этот мир.
Чтение молитвы прервалось. Женщины заплакали.
Заплакал, не выдержав, и «отец». Близкая подруга Мамдудэ Зюхра с ненавистью посмотрела на него и сказала:
— Побереги слезы, мулла, они пригодятся тебе в день страшного суда, когда спросят тебя о жене!
Ахметшакир вскочил с места и хотел что-то ответить Зюхре, но пожилая женщина, его мать, показала ему рукой на дверь, приказывая уйти.
На следующий день в доме собралось много людей. Мужчины подняли лубяные носилки, в котором лежало обернутое бязью тело Мамдудэ, и вынесли его из дома.
Вместе со всеми, держась за руку бабки, вышел на крыльцо и Габдулла. Вначале ему казалась занимательной суета в доме и то, как бережно несли лубок, в котором неподвижно лежала мать. Но вот закрываются большие ворота, звякает щеколда калитки, и на крыльце остаются только он да бабка. Габдулле делается страшно,— будто вдруг обрывается что-то, что связывало его с матерью. Он выдергивает свою руку из бабкиной руки и бежит к воротам. Открыть калитку ему не удается, и он в отчаянии стучит кулачками в дощатую дверь, крича и плача:
— Куда вы унесли мою маму?! Отдайте мне маму!..
Безысходно это горе, горьки эти слезы ребенка…
С этого дня Габдулле страшным казался дом долговязого мрачного муллы, где его не покидали горестные воспоминания о матери. Но недолго пришлось ему оставаться в этом доме. Похоронив жену, мулла Ахметшакир поспешил отправить Габдуллу к его дедушке по матери, в деревню Училе.

3

Пятую весну своей жизни Габдулла встретил в Училе. Эта весна принесла народу страшное бедствие.
Габдулла помнит: в это время в прошлом году мальчишки, услышав первый гром, катались по земле, радуясь и призывая дождик. Вместе с ними кувыркался на зеленой лужайке и Габдулла. Так весело было! А нынешней весной не слышно грома. И никто не катается по земле.
Злая была зима. Речка промерзла до дна. Люди говорили: «Солнцу хватит работы!» Но апрельское солнце сделало свое дело быстро. За две недели растопило горы снега и толстые льды, превратив в пар и ручьи, словно слизало их. Покончив с зимним покровом земли, принялось за весенний — не дало долго зеленеть выглянувшим из-под снега озимым, начало палить их. Люди время от времени с тревогой поглядывали на небо: ждали дождевых туч. Но их не было.
Молодежь деревни, набрав крупы и соли, собралась у речки варить «кашу дождя». Варили на кострах кашу и, соблазняя дождь вкусным варевом, громко призывали его:

Дождик, дождик, лей, лей!
Угощу тебя бараном!
Целый бок тебе отдам,
Ложку красную отдам,
Кашу жирную отдам.
В казане готова каша,
На базаре ложка наша*.
(* Стихи даются в переводе С. Мар.)

Кашу съели, затем в освободившуюся посуду набрали из речки воды и начали обливать ею друг друга.
Для Габдуллы это было интереснее прошлогоднего катанья на лужайке, и он весь вечер резвился с мальчишками у речки.
Но как не хлопотала молодежь со своим угощением — капризный дождь не пришел. Озимые сгорели. Иногда над выжженными полями проносился буйны.й зетер, но гнал не тучи, а облака пыли. Из рук земледельцев валилась работа, лица их становились все более мрачными. Гнетущая тишина стояла в деревне
Габдулла внезапно заболел.
Окружающие ждали: не сегодня-завтра умрет. Дедушка Зинатулла и его четырнадцатилетняя дочь Саджидэ совсем не желали его смерти, но неродная бабушка держалась другого мнения. «Умрет — в рай попадет,— говорила она,— а на столе одной ложкой меньше станет…» Старуха Магдия, которую всегда приглашали обмывать покойников, наведывалась утром и вечером и все спрашивала:
— Не умер еще?
Случалось, что старуха появлялась в избе, когда жар у Габдуллы немного спадал и больной приходил в сознание. Услышав слова Магдии, он вздрагивал и, несмотря на тяжелое свое состояние, с радостью отмечал в уме: жив!
Однажды ночью, думая, что он умирает, в избе зажгли свет. Дедушка начал читать молитву. Дыхание у Габдуллы все учащалось. Глаза застилала мутная пелена, он видел только горящую лучинку.
Пламя лучинки становилось все меньше, вот-вот погаснет совсем. Темнота, словно притаившаяся летучая мышь с огромными крыльями, надвигается из-за печки на свет.
— Гаснет, гаснет! — испуганно кричит Габдулла.— Прогоните ее!.. Не давайте!..— Рот его судорожно кривится, на губах выступает белая пена.
Гаснет пламя лучинки, гаснет сознание… То ли во сне, то ли уже на том свете, после смерти, Габдулла слышит, как открывается дверь и старуха Магдия противно шамкает беззубым ртом:
— Ну как, еще не умер?
Долго лежал так Габдулла. Сознание то прояснялось, то затуманивалось, тягостные сны мешались с явью. А когда он очнулся, в окно уже светило жаркое летнее солнце.
«Значит, огонь победил летучую мышь»,— подумал Габдулла.
Подле него сидела, склонившись над шитьем, Саджидэ. Младшая дочь дедушки казалась Габдулле воплощением всего самого светлого, самого доброго в мире. Это она, Саджидэ, согревала маленького сироту той теплотой и лаской, которые так нужны ребенку. Саджидэ всегда была с ним. Сама голодная, она отламывала половину хлеба от своей доли и подсовьгвала Габдулле.А по вечерам, припав к его изголовью, нашептывала ему сказки о таинственной «птице счастья».
Заметив, что Габдулла очнулся, Саджидэ наклонилась к нему, с тревогой вглядываясь в его лицо.
— Апа* (*Апа — тетя, почтительное обращение к старшей по возрасту женщине.), я умер? — тихонько спросил Габдулла, заранее боясь ее ответа.
Саджидэ прижала его руки к своим горящим щекам и залилась слезами. Габдулла впервые за время болезни улыбнулся: нет, оказывается, не умер.
Габдулла выздоравливает, но в жизни его снова наступает совершенно неожиданный и непонятный для него поворот. Откуда-то появляется рогожник Хусаин. Бабушка вдруг добреет. Никогда не плакавший дедушка Зинатулла не может сдержать слез. А добрая Саджидэ, никогда не скрывавшая своих слез от Габдуллы, не плачет, а утешает его.
— Мы с тобой расстаемся, родной,— говорит она.— Ты в город уезжаешь. Но, видишь, я не плачу. И ты не плачь. Тебе в городе будет лучше, не горюй. А жизнь наладится — мы опять встретимся…

4

Прикорнув на рогожах, Габдулла крепко спал, когда телега, стуча колесами, запрыгала по камням. Он приоткрыл глаза. Лошадь устало тащила воз по какой-то чудной, усыпанной голышами дороге. Впереди виднелось множество домов с красными и зелеными железными крышами. Город!.. Сон у Габдуллы как рукой сняло. Город сразу захватил его своей величиной и таинственностью. Чем дальше ехали по мощенной булыжником мостовой, тем больше становилось домов, они все тесней прижимались друг к другу и, наконец, слились в два сплошных ряда по обеим сторонам улицы. Внимание Габдуллы привлек двухэтажный красный домик на колесах, со множеством окон и с четверкой запряженных в него лошадей.
— Ай! — с испугом и удивлением вскрикнул он, когда домик тронулся с места и лошади рысцой побежали вперед.
Дядя Хусаин взглянул на Габдуллу, на домик, катившийся по рельсам, и, поняв, что так поразило мальчугана, кивнул головой.
— А, это?.. Это конка. Люди за деньги ездят на ней.
— Почему? — спросил Габдулла.
— Как это почему? Это ведь город, не Училе. Город большой. Пройди-ка пешком из конца в конец!..
Стало попадаться много двухэтажных домов — низ каменный, верх деревянный. Широкие двери в нижних этажах распахнуты настежь. Это были рыбные и мясные лавки. Соленый запах рыбы ударил в нос Габдулле, напомнив о голоде, как тот запах потрохов в оставшейся позади деревне.
На дощатых мостках по обеим сторонам улицы сновало взад-вперед много людей. Городские люди тоже очень удивили Габдуллу. Какой только одежды не было на них; узкие бешметы, стянутые в поясе, широкие халаты с длинными рукавами, камзолы без рукавов, шляпы, шапки, подбитые мехом, какие-то странные не то шляпы, не то шапки с растянутым гладким верхом и надвинутым на глаза козырьком…
Увлеченный всем этим новым, невиданным зрелищем, Габдулла не успел осмотреться, как дядя Хусаин остановил лошадь возле железных решетчатых ворот двухэтажного каменного дома. Соскочив на землю, он привязал вожжи к телеге, и сказав Габдулле, чтобы он не слезал с воза, скрылся за воротами. Со двора послышался его голос:
— Бай дома?
Через некоторое время распахнулось окно, напротив которого сидел на возу Габдулла, в окне показалось лицо женщины с двойным подбородком, отвислыми щеками и маленькими, заплывшими глазами. Она взглянула на Габдуллу и, пренебрежительно поджав губы, захлопнула окно. В ушах ее, как спелые ягоды, сверкнули красные горошины серег.
Со двора вышел дядя Хусаин. Лицо его было озабоченным. Что-то обдумывая, с опущенной головой он подошел к телеге и, посмотрев на Габдуллу долгим взглядом, сказал:
— Что же нам теперь делать, сынок?
Габдулла ожидал, что и здесь, как в пути, они сделают остановку, поэтому, не задумываясь, ответил:
— Чай пить.
— Эх ты, братишка, братишка,— покачал головой Хусаин,— ничего еще ты не понимаешь… Тебе и море, по колено. А я вот теперь куда тебя дену, кому передам?.. Или везти обратно в Училе? — снова задумался он.
Габдулла и в самом деле ничего не понимал. Дядя Хусаин отвязал вожжи, взобрался на воз, и они поехали дальше.
Всю дорогу он кого-то ругал.
— Обжираются, проклятые! Я тебе скажу, того и гляди лопнут. А не могут пригреть одного сироту, чтоб собаки растаскали все их добро!.. Кто же мне это говорил: «Салим-бай ищет в приемыши сироту»? Кто-то сказал ведь?.. Ну да, его же приказчик и сказал. Разве повез бы я мальчонку, обнадежив людей? Вот связался на свою голову!
Наконец Габдулла начал понимать, в чем дело, и ему стало жалко ротожника. Не зная, чем облегчить его положение, он сказал:
— Абый* (* Абый, или абзый,— дядя; почтительное обращение к старшему по возрасту мужчине.), я не хочу пить чай.
Эти слова растрогали Хусаина. Он повернулся к мальчугану и ворчливо, но с лаской заговорил с ним:
— Не говори пустое. Как это «не хочу»? От самых Чепчугов в рот ничего не брали. Разве я не понимаю?
Я взрослый, и то все нутро переворачивает.— Он подмигнул Габдулле и с усмешкой добавил:—Чаю-то попьем уж… Вот только поскорей бы добраться до постоялого двора Мухтара на Сенном базаре!
Миновав торговые ряды с каменными лавками, от мечети на углу они повернули налево и въехали в большой двор, заставленный крестьянскими телегами.
Это и был постоялый двор Мухтара на Сенном базаре.

ГЛАВА ВТОРА Я

1

Казань жила в тот год одним весьма значительным событием — начавшимся строительством железной дороги.
Проект новой железнодорожной магистрали Москва — Муром — Казань, которая должна была открыть казанским промышленникам, купцам и крупным землевладельцам новые возможности для расширения торговли, долго не получал утверждения в Петербурге. Тогда хозяева города и губернии, хорошо понимая, что нужна ловкая рука, которая могла бы протолкнуть проект через министерские департаменты, остановили свой выбор на городском голове Дьяченко, как очень деловом я, главное, сведущем в законодательных делах человеке.
Сергей Викторович Дьяченко в свое время окончил Высшее училище правоведения, работал в столичных судебных органах и считался большим краснобаем. С широкими полномочиями от казанцев он несколько раз ездил в Петербург, но всякий раз терпел неудачи. В последний свой приезд он обошел департаменты министерств путей сообщения, промышленности и торговли, юстиции, где у него сохранились старые связи, был и у государственного секретаря, и в сенате. Пытался попасть даже на высочайший прием во дворце. Ничего не получилось. Но Дьяченко не пал духом, стал искать другие ходы. И ему наконец повезло. Он был близко знаком с одной богатой женщиной, жившей раньше в Казани. Узнав, что у этой женщины иногда бывал личный адъютант царя генерал Черевин, Дьяченко возобновил знакомство и однажды был представлен царскому адъютанту. В тот год в Казани открылась выставка. Черевин был страстным любителем верховой езды и больше всего интересовался великолепными седлами, выставленными татарскими торговцами. Дьяченко дал в Казань телеграмму. На выставке были отобраны два самых лучших седла и с нарочными отправлены в Петербург. Дьяченко подарил одно седло генералу Черевину, а другое, еще роскошнее, просил преподнести царю.
Царь остался очень доволен подарком от «верноподданной Казани». Когда ему докладывали о ходатайстве казанских купцов и промышленников, он вспомнил и об этом подарке, и о прошлогодней верноподданнической телеграмме ста мясников Казани по поводу «чудесного спасения» при крушении царского поезда и подписал проект.
18 февраля 1891 года был издан правительственны А указ о строительстве железной дороги Муром — Казань.
В начале мая в Казань прибыли инженеры-путейцы и строители. В деревне Вязовой, на противоположном берегу Волги отслужили молебен, и оттуда же началась прокладка железнодорожной трассы на Муром.
22 июля, в день рождения императрицы Марии Федоровны, в городской думе состоялось торжественное заседание, посвященное началу строительства железной дороги. На торжественное заседание были приглашены самые именитые из русских и татарских промышленников, купцов, помещиков и представители от инженеров и строителей дороги. Сначала архиепископ Павел отслужил молебен, затем татарский мулла Галимжан прочитал молитву во здравие царя и царицы. Городской голова Дьяченко выступил с часовой речью, в которой блеснул всем своим красноречием. Были оглашены поздравительные телеграммы на имя Дьяченко от крупных помещиков Казанской губернии и иногородних баев. Фабрикант Крестовников от имени гласных думы преподнес городскому голове золотой сервиз.
В то же время состоялись благодарственные молебны и моления во всех церквах и мечетях Казани.
Городской голова Дьяченко стал героем дня. О нем и о его подарке царю говорил весь город.
А среди татарских баев это событие породило даже особое чувство национальной гордости. Дело в том, что преподнесенное в подарок царю знаменитое седло, сыгравшее такую значительную роль в решении вопроса о строительстве Казанской железной дороги, принадлежало татарскому купцу первой гильдии Сагитжану Сагитову.
Сагит был младшим сыном богатого муллы Мустафы, жившего в деревне неподалеку от Казани. Один из его сыновей — Закир, окончив кышкарское медресе* (*Медресе — средняя и высшая мусульманская школа.), поехал продолжать образование в Бухару, там и остался жить. Старший сын, Шакир, учился в том же медресе и по окончании его уехал имамом* (*Имам — духовное лицо у мусульман, старший мулла, настоятель мечети.) в богатую башкирскую деревню. Видя, как богатеют купцы, скупая дешевые земли в Башкирии, Шакир написал отцу письмо с предложением открыть торговое дело на долевых началах. Мулла Мустафа послал ему немного денег, но зато много чаю, сахару, разных тканей, галантереи. С деньгами и товарами поехал Сагит, которого отец назначил и своим доверенным в торговых делах. Жаден был до наживы Шаккр, через несколько лет он стал одним из самых богатых в округе баев. Но недолго прожил, умер от какой-то болезни. Младший брат Сагит по совету отца перевел через опекунский совет все наследство Шакира на свое имя и, продав недвижимость и товары, вернулся домой. В Казани Сагит вошел в компанию с известным комиссионером Зальмом и при его содействии вступил пайщиком в меховую фирму Бурнаевых. Это было время, когда торговый дом Бурнаевых выплачивал своим пайщикам большие прибыли. В два-три года Сагит разбогател и уже начал мечтать об открытии своей фирмы, о постройке завода вроде Алафузовского. Стараясь сколотить достаточные средства для постройки большого завода, он всевозможными путями наращивал свой капитал. Весной скупал по деревням сенокосные угодья и поставлял сено интендантству. Разорив богатого шорника, своего компаньона по поставкам конской сбруи для того же интендантства, стал владельцем его мастерских на Мещанской улице и лавки кожевенных товаров на Сенном базаре. Как-то летом, возвращаясь с Макарьевской ярмарки на пароходе, он познакомился с помещиком Желтухиным из Царевококшайска и за полцены купил у него запущенный и убыточный стекольный завод в Алексеевне.
Сагит-бай расширил завод, повел дело по-своему. Стремясь расположить к себе русское население Алексеев ки и окрестных деревень, он даже отремонтировал за свой счет алексеевскую церковь. Завод начал давать доход. А когда во время подготовки к выставке 1890 года хозяева .пивных и водочных заводов дали заказы почти на миллион бутылок, дела стекольного завода пошли совсем хорошо. К началу выставки спрос на бутылки возрос еще больше, и Сагит-бай приступил к постройке двух новых стекольных заводов — в Ростове и Симферополе. Но как только закрылась выставка, крупные заказы прекратились, а мелкие не давали полной загрузки даже для одного алексеевского завода.
Простои на заводе все увеличивались. Для мастеровых, работавших сдельно, наступили трудные дни. Продукты в долг можно было получать только в заводской лавке. Но Сагит-бай и в это тяжелое для рабочих время старался выжать из них все, что мог. Цены в лавке на муку и крупу были значительно повышены. Среди рабочих началось брожение. Управляющий выгнал с завода десятка два недовольных, но это не испугало остальных. Мастера-стеклодувы и сами готовы были бросить работу на заводе, не имея возможности прокормить свои семьи. И однажды Сагит-бай сам прикатил на паре рысаков в Алексеевку.
Он вошел в полутемное заводское помещение, где стояла невыносимая жара от расплавленной в горшках стеклянной массы, уже готовой для дутья. Подобно тому, как дети выдувают через соломинку мыльные пузыри, стеклодувы набирали тягучую массу из горшков в трубки и, опуская их в готовые формы или просто держа на весу, начинали выдувать стекло. Во всех углах цеха раскачивались и светились, как глаза невидимых чудовищ, раскаленные стеклянные пузыри. Зловещие красноватые блики падали на стены, на изможденные лица рабочих. Тут же сновали изнуренные, с бледными лицами мальчики, перетаскивая на носилках готовые бутылки в другое помещение. Измученные жарой, задыхающиеся от духоты стеклодувы кричали:
— Эй, шураль, сбавь газу!
Вид у всех был как у чахоточных: впалые щеки, глубоко ввалившиеся глаза… Здесь были и русские с длинными, перехваченными ремешками на лбу волосами, и татары с козлиными бородками, в плотно прилипших к бритым головам, пропитанных потом тюбетейках, и скуластые чуваши с детски доверчивыми глазами.
Пройдя бутылочный цех, Сагит-бай направился к низкой, никогда не закрывающейся двери в соседнее помещение, но управляющий остановил его.
— Там ничего интересного для вас нет, Сагит Мустафич,— сказал он.— Одни женщины и дети.
Из-за двери послышались голоса женщин:
— Пускай войдет! Почему не пускаете? Пусть посмотрит!
Сагит-бай, пригнув голову, вошел и остановился, вначале ничего не различая в низком, наполненном дымом помещении. Над печами клубился черный дым, тянулся к пробитой в наружной стене дыре, служившей и окном, и дымоходом. Все помещение было наполнено синеватым угарным газом, от которого щекотало в горле и начинало стучать в висках.
Вдруг в топке большой угловой печи вспыхнули багровые языки пламени — кто-то, видно, пошуровал. Но что это? Несколько секунд Сагит-бай смотрел в сторону печи, ничего не понимая: у топки с длинной кочергой в рдоах стояла почти нагая женщина. Сагит-бай повернулся в другую сторону.
— Не отворачивайся, не отворачивайся, хозяин! Подойди поближе!
Та ли это женщина крикнула или другая?.. Тот же голос продолжал со злой насмешкой:
— Посмотри, как мы работаем! Расскажешь барыне, детям, интересно будет…
Сагит-бай опрометью бросился вон и уже на улице, подходя к своему рессорному тарантасу, обратился к управляющему:
— Кто это такая? Почему вы разрешаете женщинам работать почти голыми?
— Эти женщины из соседних деревень, Сагит Мустафич,— ответил управляющий.— Никто им, конечно, не разрешает работать раздетыми догола. Но ведь в одежде они и четырех часов не выдержали бы у печей.
— Но ведь эта женщина мусульманка! — резко перебил Сагит-бай, раздраженный больше тем, что управляющий Сидоров не понимает его.— Шариат* (*Шариат — основанный на коране свод религиозно-нравственных законов, регламентирующий жизнь и поведение мусульманина.) запрещает!
— Знает ли она об этом?
Управляющий пожал плечами.
— Возможно, и знает, только здесь не придают этому значения. И муж ее там, в бутылочном цехе. Детей у них куча…
Заводчик нахмурился и, забравшись на тарантас, молча кивнул на место рядом с собой. Через две-три минуты оба сидели в конторе и обсуждали положение на заводе.
Потом группами вызывали рабочих в контору, и Сагитов с озабоченным видом говорил им:
— Заказов нет, завод терпит убытки. Что будешь делать? С сегодняшнего дня я решил платить вам за работу не деньгами, а красным товаром. Согласны на это—оставайтесь на заводе, не согласны — насильно мы никого не удерживаем…
Рабочие пытались шуметь, но хмурое лицо хозяина оставалось каменно-неподвижным, а глаза безучастно-пустыми, как застывающее стекло. Пришлось согласиться.
Некоторое время спустя в заводскую лавку пришел обоз с оставшимся непроданным на Макарьевкой и Ирбитской ярмарках хозяйским товаром — саржей, бязью, коленкором и другими дешевыми бумажными тканями. А Сагит-бай, исполняя данный обет, купил для мечети Сенного базара большой ковер и пригласил к себе в гости всех мулл Казани. Муллы помолились за успех в делах преуспевающего промышленника и сели за угощение…
История с седлом Сагитжана-бая Сагитова на другой же день после торжественного заседания в городской думе стала достоянием падких на всякие слухи и сплетни торговцев Сенного базара. До этого больше полугода на языке у всех был случай с хальфой Сахибгереем, который вдруг, изменив исламу, перешел в православие. Вероотступника будто бы видели на Булаке в образе заблудившегося шелудивого теленка. Никто в точности не знал, что сталось дальше с этим теленком: одни говорили— утонул в Булаке, другие — что он, обернувшись свиньей, ушел в сторону татарского кладбища. Сегодня на базаре ждали новых интересных новостей.
Однако посвященный во все тайны этих злополучных превращений Мухаметжан-коробейник, оглядев собравшуюся на углу возле мечети толпу, повернул сегодня разговор совсем в другую сторону.
— Слышали, мусульмане,— с таинственным видом начал он,— наша вера, оказывается, берет верх… Вчера в городской думе сам губернатор говорил: его величество наш царь-падишах решил будто пригласить Сагитжана-бая Сагитова к себе в Петербург… То есть, вот как было дело… Его величество приказал объявить по всем странам заказ — сделать самое что ни на есть лучшее седло для царского верхового коня. В Петербурге открыли выставку седел. Ну, завезли на эту выставку седел из разных государств тысяч десять. Посмотрел царь эти седла и выбрал только два: от немецкого царя и от нашего Сагитжана-бая… Потом собрал своих министров и стал советоваться: кому, дескать, присудить золотую медаль и кому — чугунную. Министры в один голос заявили, что немецкому царю нужно дать чугунную медаль, а Сагитову — золотую… Его величество будто бы так сказал: «Золотой медали мало за такое седло. Пусть из Казани в Петербург проложат железную дорогу, и пусть князь приедет по этой дороге ко мне в гости…» Вот они как оборачиваются дела-то!
Появление в этот момент на Московской улице тарантаса Сагитжана-бая Сагитова еще более взволновало толпу. С разных сторон раздались восторженные приветствия:
— Ассалямалейкум, Сагитжан абзый!
— Спасибо, Сагитжан-абзый, не подвел мусульманство!
— Правильно, правильно! Сагитжан-абзый доказал превосходство ислама!
Сагитов остановил лошадей, со снисходительной почтительностью ответил на приветствия.
К толпе обратился муэдзин мечети Исхак:
— Мусульмане, его величество царь милостив к нашему народу. И говорить нечего, заботится о нас, как о своих детях. Вот и железную дорогу повелел провести в наш город… Слава аллаху!.. Надо нам ответить на его милость…
Из толпы послышались голоса:
— Да, да, очень верно! Хорошо бы телеграмму послать его величеству, заявить о нашей верности!
— Мало телеграммы, надо мечеть построить в честь его величества царя-падишаха!
— Исламгерей-абзый очень правильно сказал: надо мечеть построить! Сразу же и деньги начать собирать!
Сагитову был смешон этот неумеренный пыл базарных торговцев,— крику много, а отделываться будут копейками.
— Верно, братцы,— как бы соглашаясь со всеми, заговорил он и мягко возразил:—Но ведь надо сначала закончить сбор средств на постройку мечети в Петербурге. Ахун* (*Ахун — главный мулла.) Гатаулла пишет нам из столицы: чтобы приступить к строительству мечети, требуется не менее двухсот тысяч рублей, а собрано только семнадцать тысяч. Что же это такое, братцы? Ведь осрамимся на весь мир! Даже правительство его величества отпустило на столичную мечеть большие деньги, пусть аллах примет его дар. А мы — мусульмане, нам грешно не откликнуться на призыв ахуна Гатауллы. Я вот что хочу предложить: давайте поскорее соберем деньги на мечеть в Петербурге. Мухаметжан-коробейник и это подхватил:
— Ай, молодец, Сагитжан-абзый! Ведь это какое большое, почетное дело — поставить мечеть в царской столице!
— Да, да, наша мечеть в Петербурге свидетельствовала бы о силе ислама!.. Надо собирать деньги.
— Сегодня же и начать!
— Нужно, нужно! Ай, молодец, Сагитжан-абзый!
Сагитов нетерпеливо зашевелился в тарантасе: ждали дела, а тут изволь заниматься пустой болтовней с базарными бездельниками. Но прежде чем он успел отъехать, от ворот постоялого двора Мухтара донесся выкрик:
— …Так никто не желает взять?
Люди обернулись на голос.
— О чем это он кричит, что продает?
— Да мальчонку, сироту какого-то предлагает.
— На воспитание, говорит, отдаю…
Все уставились на телегу, стоявшую у ворот постоялого двора. Там на куче новых рогож сидел маленький мальчик. Никто не мог бы сказать, сколько ему лет. Для четырехлетнею возраста слишком серьезен был взгляд его грустных глаз. Но нельзя было дать ему и шести: уж очень был он мал и худ.
До этого он сам наблюдал за толпой. Но когда все начали его рассматривать, он растерялся и, опустив голову, зашмыгал носом, словно собираясь заплакать. А толпа смотрела уже на стоявшего на возу рогожника. Сразу несколько человек закричали ему:
— Эй, сермяга, неужели до этого дожил?
— Что, вместе с рогожей начал детьми торговать?
— Иди-ка сюда, иди!..
Рогожник торопливо слез с телеги и подошел к толпе, сгрудившейся на углу возле мечети.
— Так разве ж это мой! — растерянно заговорил он, как человек, попавшийся на нехорошем деле.— Я по поручению привез его из деревни, чтобы передать Салиму-баю. Он как раз искал такою мальчонку-сироту. Ну, а дело-то, вишь, как обернулось: бай уехал в Ирбит, а жена и слышать не хочет… Увез бы его обратно, да уж больно голодно теперь в деревне. Что будешь делать?.. Муэдзин Исхак сказал, перебив крестьянина:
— Вот ведь на какие дела пускается непросвещенный деревенский мужик! Не довольствуется тем, что дано свыше, нечестивый!
Лицо рогожника потемнело. С трудом сдерживая себя, он ответил на слова муэдзина:
— А чем довольным-то быть? У мужика в доме теперь и лукошка ржи не найдешь. Вот и приходится таких мальцов в люди отдавать. Ведь не щенок, не морить же с голоду…
— Э, неблагодарные! Вот за это и не воздает вам аллах,— сделал свой вывод Мухаметжан-коробейник и уставился на Сагитова в ожидании, что тот похвалит его за такие слова.
А Сагит-бай даже не слушал его. Он пристально смотрел на мальчика, сидевшего на рогожах, и в голове у него шевелилась еще не совсем созревшая мысль: «А ведь это… это даровые рабочие руки! Подрастут вот такие, бездомные, рады будут за гроши любую работу делать… Эх, часто под ногами золото валяется, а мы не умеем взять!» Он хотел тут же сказать подводчику, чтобы вез мальчонку к нему, но остановила другая мысль: «Что в нем, одном-то? Умеючи взяться, так можно целую ораву таких мальцов собрать!..» И заторопился домой, горя нетерпением обдумать внезапно возникший план. Считая неудобным уехать так, не сказав ни слова, Сагит-бай назидательно проговорил, глядя на рогожника:
— Нехорошо, брат, не годится заниматься такими делами на базаре,— и натянул вожжи.
Беспокойный серый в яблоках жеребец только и ожидал этого. Он рванулся вперед и полетел по улице, едва касаясь земли копытами.
Вечером Сагитов сказал жене:
— Поеду на молитву в мечеть, надо сделать приношение перед началом нового дела,— и велел закладывать тарантас.
Как только выехали на Евангелистскую улицу, кучер хотел повернуть к мечети, но бай легонько ткнул его в спину тростью.
— На Суконную!
Поняв, в чем дело, кучер повернул коня в противоположную от мечети сторону.
Тарантас резко подбрасывало на неровной, с выбитыми камнями мостовой, но Сагитов этого не чувствовал: им безраздельно владела мысль, пришедшая в голову сегодня на Сенном базаре.
Довольно долго ехали они Георгиевской, затем кучер повернул направо и, пропетляв по переулкам со старыми, покосившимися домами, остановив коня перед парадным входом двухэтажного деревянного дома. У входа горел красный фонарь.
Навстречу гостю вышла сама хозяйка дома Михри, невысокого роста, толстая женщина с длинным носом и маленькими хищными глазами.
— Заходите, заходите, нежданный гость дорогой! — заговорила она, слегка склонив голову набок и сложив руки ладонями.— Добро пожаловать, Сагитжан-абзый!
— Забыл нас, совсем забыл,— и улыбнулась, обнажив крашенные лаком черные зубы.
Из зала доносились залихватские звуки гармошки, визгливые выкрики женщин, хлопки пробок, звон посуды. Кто-то плясал, прихлопывая ладонями и приговаривая:
— Сыпь, сыпь, сыпь, айда,
Дочь ахуна Зюбайда!..
Михри повела Сагитова наверх, в свои комнаты.
Они вошли в чисто прибранную и устланную коврами комнату, стены которой были увешаны рамками с изречениями из корана, искусно сделанными золотой и серебряной вязью по черному фону.
Как только сели, Михри, сложив ладони лодочкой, прочла, как требовал обычай, молитву. Следом за ней и Сагит-бай молитвенно провел ладонями по лицу и бороде.
— Ну, как торговля? — спросил он, игриво подмигивая, и улыбнулся, хитро сощурив глаза.
Улыбка Сагитова напомнила Михри об их былой близости, но она не поддержала разговора в этом тоне и, вздохнув, ответила:
— Вдовье дело известно какое, Сагитжан-абзый,— живем пока на средства, что остались от мужа. А вот придет им конец, что тогда делать? И подумать об этом боюсь.
Сагит-бай едва не сказал: «Врешь, ведьма, после смерти мужа ты и разбогатела»,— но удержался, подумав: «Я еще ей скажу это». А Михри продолжала:
— Люди обо мне всякое говорят, но… аллах свидетель, если нужно, поклянусь на коране,— она взглянула на стеклянный шкаф, где на полке лежала толстая книга в зеленом бархатном переплете,—весь доход—квартирная плата. Вот и живу… от жильцов до постояльцев. Две служанки есть,— разве одна со всем управишься? Сироток собрала, шитью их обучаю… чтоб дети своих же мусульман не голодали, научились какому-нибудь ремеслу. Нужно же помочь бедным. Ведь и священная книга так велит, не правда ли, Сагитжан-абзый?
Сагитова начинало раздражать, что она, открыто содержа публичный дом, корчила из себя святошу.
— А, брось ты, Михри! — резко оборвал он ее болтовню.— Ты об этом рассказывай тому, кто не знает. Перед аллахом сама ответишь, а я не проверять тебя пришел. Я хочу говорить с тобой о деле…
Михри почему-то расчувствовалась. Вынув из кармана платок, она громко высморкалась и с убитым видом стала оправдываться:
— Что же делать, Сагитжан-абзый, надо ведь чем-то жить… Вот и дочь подрастает, учить ее надо…
Но Сагитова трудно было провести подобными женскими хитростями. В подлости и коварстве он не уступал Михри. Из последующего разговора с содержательницей публичного дома он легко выяснил, что «обучаемых шитью» сироток у нее было уже двадцать пять и что в последние два года она набирала их по разным деревням.
— Вот что, Михри,— сказал он,— ты правильно поступаешь. Ведь это ужасно! Голодные крестьяне везут на базар своих детей. Не продают — даром отдают, только бери. Сегодня сам видел… Давай-ка с тобой прикинем… Тебе ведь этих девушек для швейной школы, так сказать, Сунгат-шакирд* (*Шакирд — учащийся медресе.) поставлял?
Михри оторопело посмотрела на бая.
— Дьявол ты, оказывается, Сагитжан-абзый! Кто тебе рассказал об этом?
Девочка-служанка внесла самовар и, накрыв стол для чая, ушла.
Сагит-бай и Михри долго спдели за чаем — разговаривали, советовались. Наконец они решили до осенней распутицы на равных паях еще раз послать Сунгата-шакирда набирать мальчиков и девочек по деревням левого побережья Волги.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Мальчика, который сидел на возу с рогожами у ворот постоялого двора на Сенном базаре, взял к себе сапожный мастер Вали из Новой слободы.
Вали работал на купца Ибрагима, шил ичиги, оторачивать их сдавал уже от себя другим. Он был как бы посредником между купцом и мелкими слободскими ремесленниками и слыл состоятельным человеком. А кроме того, и жена его Газизэ кое-что зарабатывала: вышивала тюбетейки по заказам того же купца.
Газизэ было восемнадцать лет, а Вали уже за сорок, когда они поженились. Вначале девушка, узнав, кто прислал сваху, заупрямилась: «Он, да ведь он уж старик!» Но тетка, ее воспитательница, настойчиво возразила: «Не дури, Газизэ. Какой он старик, когда ни в бороде, ни на голове седины-то и не видно? Молодых надо искать — да и найдешь ли еще такого, чтоб и с достатком был и жил, как подобает жить мусульманину? А Вали все хвалят: в своем деле мастер, не глуп, характера покладистого, покойную жену почитал». И Газизэ, вспомнив, что она сирота и не может всю жизнь оставаться на содержании тетки, дала согласие. Начали жить. Со временем Газизэ привыкла к Вали и не раскаивалась в своем выборе. Она чувствовала глубокую привязанность к этому добродушному и всегда внимательному к ней человеку с мягким, отзывчивым сердцем. Когда мужу перевалило за пятьдесят и он стал все чаще упоминать о старости, у нее появилась привычка тоже выдавать себя за пожилую женщину. «Да много ли нам надо теперь, не молодые уж»,— обычно добавляла она в любом разговоре. Свой девичий калфак — расшитую золотыми и серебряными нитями шапочку из черного бархата — она спрятала в сундук на самое дно и не надевала, даже когда шла с мужем в гости. Невысокий, но стройная, с большими серыми глазами на продолговатом, как у девушки румяном лице, Газизэ была еще молода и красива. Мужчины заглядывались на нее, и она, зная свою привлекательность, старалась держать себя так, чтобы мужское достоинство Вали не страдало. Жили они мирно, дружно, размолвки случались не часто и не нарушали неизменно спокойного течения их жизни. Одно угнетало обоих: бездетность. Единственный сын Вали, оставшийся от первой жены, умер еще маленьким. Сильно горевал Вали; быть может, потому и женился вторично, что очень хотелось иметь сына или дочку, но детей у Газизэ не было. И оба они примирились с судьбой: значит, не суждено. Несбыточная мечта о своем ребенке превратилась в желание усыновить какого-нибудь сироту.
Сегодня Вали сдал готовые ичиги главному приказчику купца и, получив деньги, купил для Газизэ фунт монпансье и четвертку любимого ею чая в жестяной коробочке с молодой китаянкой на крышке. Выйдя с покупками из бакалейной лавки, он направился было домой, но, услышав возбужденные голоса, остановился. На другой стороне улицы какой-то крестьянин, стоя у телеги, спорил с Мухаметжаном-коробейником:
— Заладил — вези да вези обратно! — раздраженно кричал крестьянин.— А куда мне его везти? Говорю — сирота! У дедушки и без него семь ртов, и все голодные. А тут, может, найдется добрая душа, приютит хоть на этот голодный год…
Вали быстро подошел к телеге. Мухаметжан-коробейник продолжал спорить с крестьянином-возчиком, но Вали больше уже ничего не слышал. Он взволнованно глядел на пятилетнего мальчика, сидевшего на рогожах. В таком возрасте все дети похожи друг на друга, но этот был так похож на его умершего сына. Те же грустные черные глаза, нос с горбинкой, немного выпяченная перед верхняя губа… Вали чуть не окликнул мальчика именем своего сына, но, спохватившись, спросил:
— Как зовут-то тебя, сынок?
Мальчик обернулся к Вали и ничего не ответил. Он был так увлечен спором дяди Хусаина с коробейником,что вопрос прозвучал для него совсем неожиданно. Вместо него заговорил возчик:
— Габдуллой зовут его, Габдуллой. Сын покойного Мухаметгарифа, муллы из Кушлавыча. Мать тоже умерла. Очень послушный, хороший мальчик. Возьми, брат, ежели есть чем прокормить. Подрастет — кормильцем будет тебе в старости.
«Сама судьба мне посылает его»,— подумал Вали.
Он забрался на телегу рогожника, и втроем они поехали в Новую слободу.
Чем дальше удалялись они от центра города, тем все ниже становились дома, разделенные пустырями и дощатыми заборами. Миновали городские окраины, проехали болотистым берегом какого-то озера, и снова потянулась улица ветхих и маленьких, как в деревне, домишек. Преодолев небольшой подъем, лошадь повернула в открытые ворота большого двора. Вали слез с телеги, взял Габдуллу на руки и понес его по скрипучей лестнице на второй этаж старого деревянного дома.
Газизэ встретила мужа с мальчиком радостно, как дорогих, долгожданных гостей.
В переднем углу на покрытых войлоком нарах была разостлана домотканая скатерть с узорчатой вышивкой. На своем месте примостился маленький медный самовар, отфыркиваясь и выпуская большие, больше себя, клубы пара.
В комнату вошел возчик, успевший распрячь лошадь. Он поздоровался и опустил на пол у двери принесенный с собой хомут и конскую сбрую.
Газизэ села к самовару и начала разливать чай. Габдуллу она посадила возле себя, налила ему в блюдечко чаю, рядом положила кусочек сахара и несколько леденцов монпансье. Затем отрезала большой ломоть хлеба и, положив его перед Габдуллой, сказала:
— В дороге, поди, проголодался, сынок. Кушай вволю, досыта, не хватит — еще попроси. Будь как дома, ладно?
Вали тоже захотелось приласкать мальчика и он тотчас же подхватил слова жены:
— Да, да, кушай, сынок, коли хочешь быть моим сыном. Старайся больше есть, будешь толстым, как, к примеру сказать, Гали-батыр. Расти большим, сильным, чтоб, если взял, к примеру сказать, железо — так чтоб в дугу согнул, топнул — так чтоб искры брызнули из-под ног!.. Да… гм…
Газизэ, угощая возчика, расспрашивала его о Габдулле, и тот, не скупясь на слова, рассказывал все, что знал о ребенке. Габдулла и сам слушал рассказ о себе с интересом, тем более, что некоторые подробности из его жизни казались ему совсем новыми, неизвестными. Временами он удивленно взглядывал на дядю Хусаина…
Шестидесятиверстный путь на тряской телеге, все пережитое днем на Сенном базаре, наконец, это сытное угощение сделали свое дело: Габдулла медленно повалися на нары и заснул тут же, у скатерти. Газизэ осторожно подняла его и перенесла на свою постель.

2

Утром Габдулла проснулся, открыл глаза и, думая, что он находится в доме дедушки, стал ждать. Ему казалось, что вот сейчас подойдет его неродная бабушка и начнет кричаты «А ну, вставай! Есть, наверное, запросишь, а где мне напастись на вас, дармоедов?!»
К его удивлению, послышались тихие голоса6
— Никак проснулся?
— Не разгуливай, пусть поспит…
Эта ночь была для Вали и Газизэ беспокойной: каждый час то один, то другой просыпались, вставали посмотреть, как спит Габдулла. Всякий раз они без нужды поправляли на нем одеяло или подушку под головой и радовались, слушая легкое и ровное дыхание малыша.
Габдулла повернул к ним заспанное лицо.
— А-а, проснулся разбойник? — засмеялся Вали.
Он подсел к мальчику и, тормоша его худые ноги, шутливо заговорил с ним:
— Ты, наверно, еще не носил козловые ичиги… к примеру сказать… Сшить тебе козловые ичиги, а? Мать, посмотри-ка, не сшить ли мне ичиги этому мальчику? Или не нужно? Молчит. Значит, к примеру сказать, не нужно козловых ичигов… Гм… да…
Габдулла позднее привык к этим часто повторяемым «к примеру сказать» и «гм… да…» и начал по тону понимать их смысл. Но сейчас они смешили его.
К нарам подошла Газизэ,
— Отойди-ка, ребенок не успел открыть глаза, а ты уж пристаешь к нему со своими ичигами,— сказала она и ревниво отстранила мужа, а сама, присев возле Габдуллы, ласково спросила: — Ну, голубок, выспался?
Габдулла не ответил. Он с интересом оглядывал при утреннем солнечном свете комнату, которую вчера не мог как следует рассмотреть при слабом свете семилинейной лампы. Вот она какая, оказывается, и сколько здесь интересных вещей!
Комната небольшая, продолговатая, в передней и в боковой стене по одному окну, на подоконниках растут цветы в горшках — герань, хна, бурачки… Возле окна — низенький столик. И чего только нет на нем: молотки, ножи, напильники, маленькие железные и деревянные гвоздики, какие-то кривые деревяшки, обрезки кожи, бутылки… А между боковым окном и дверью — полка с расставленными на ней большими и маленькими колодками, под полкой — натянутые на доски голенища ичигов.
Взгляд Габдуллы скользнул по полке и надолго задержался на столике у другого окна. Там лежали небольшие куски черного бархата, расшитые шелком. Розовые, голубые, желтые, зеленые шелковые нити расходились по темному полю, встречаясь, перевивались, как тонкие стебельки повители и гороха, сплетались в изумительные разноцветные узоры и снова разбегались в разные стороны.
Газизэ заметила, с каким интересом рассматривал Габдулла ее вышивки.
— Что твои ичиги, вот я сошью ему тюбетеечку с красивыми вышивками да с кисточкой! — сказала она, обращаясь к мужу и стараясь вызвать малыша в разговор.
Габдулла перевел взгляд на женщину и долго смотрел на нее, словно изучая ее привлекательные черты. Обведя глазами волосы, уши, подбородок, губы, тонкий прямой нос, изогнутые дугой черные брови, он встретился, наконец, с приветливо улыбающимся взглядом ее больших серых глаз, и ему стало удивительно радостно и легко. Так приятно было лежать под этим ласковым, материнским взглядом! Ему хотелось продлить это удовольствие.
Но Габдулла уже хорошо знал, что приятное не продолжается долго и всегда сменяется какой-нибудь неприятностью. По-видимому, ему захотелось предупредить об этом молодую женщину, и он с серьезным видом слазал:
— А в нашей деревне ачарбаки есть! Они на кладбище живут, а ночью приходят к людям в дома.
— Зачем? — спросила удивленная Газизэ.
— Они воруют хлеб у маленьких детей… Проснешься утром, спросишь поесть, а хлеба нет, ачарбаки унесли.
— Кто тебе об этом сказал?
— Бабушка… Они ведь были людьми, ачарбаки, а
потом умерли с голода и стали покойниками.
— Нет, нет у нас ачарбаков. Мы их гоним от себя,—
сказал Вали и многозначительно посмотрел на жену.
— А у вас бабка Магдия есть? — спросил Габдулла.
— Кто это?
— У нас есть… Она приходит и велит мертвому ножки протянуть… Потом она моет покойника, одевает в рубашку… Как оденет, несут на кладбище… Бабка Магдия хотела и меня на кладбище унести.
— Нет, нет, и бабки Магдии у нас нет. Для тебя здесь есть только мы,— сказала Газизэ.— Ты зови нас «папа» и «мама», ладно?
Она потрепала Габдуллу по щеке и добавила:
— Пора вставать, сынок, сейчас в баню пойдем. Твою, рубашечку и штаны я выстирала и повесила на солнышко. Наверно, уже высохли…
После бани чай с тонкими блинами показался Габдулле особенно вкусным. Но на этот раз за самоваром долго не засиживались. Дядя Хусаин торопился поскорее сдать рогожи заказчику и уехать в деревню.
Вали допил свой чай и, поставив блюдце на скатерть, обратился к извозчику:
— Пусть дедушка будет спокоен. Скажешь: мол, сдал мальчика в надежные руки. Сделаем для него все, что сможем. Оставляем в надежде, что будет нам сыном и позаботиться о нас в старости.
Газизэ добавила:
— Габдулла уже соскучился по своей тете Саджидэ. Он об этом мне сам сказал. Прииедешь в следующий раз, привези ее в гости.
— Не знаю уж, удастся ли теперь приехать.
— Почему так?
— Выгоды никакой от рогожи нет: работы над ней много, а платят гроши. Да и положенную цену стараются выплатить в рассрочку, по мелочам. С Губайдуллиными торгуешься из-за каждой копейки. Поругаешься иной раз, к другому пойдешь, а тот еще меньше дает, как будто сговорились. Хоть бросай на улице работу, над которой сидел день и ночь.
— Да, если товар попал в руки бая, работа уже не твоя,— заговорил Вали.— Вот, к примеру сказать, тюбетейки шьет и вышивает моя жена, а все говорят, что это тюбетейки ибрагимовские. Так же и с моими ичигами. Почему это так, к примеру сказать? Вчера весь базар шумел о седле Сагитжана Сагитова… До царя, мол, дошло это седло-то… Медалью, видишь ли, награждает царь нашего бая, чугунку разрешил провести в Казань… Ладно, очень хорошо. Но разве это работа Сагитова? Это седло выделал шорник Нигматжан со своей женой Асмой! Почему Сагитову медаль дают, а Нигматжану нет никакой награды? Гм… да… Вот ведь оно как, к примеру сказать.
— Нет, ничего не выходит, Вали-абзый,— сделал свой вывод рогожник.— Собачья жизнь, человека ни в грош не ценят. Я вот решил ехать на шахту. Знаю, трудно там. Ничего, привыкну.
Но Вали был все еще занят своей мыслью.
— Дескать, седло Сагитова!.. Гм… да.—задумчиво проговорил он и покачал головой.

3

Все вышли из дома проводить рогожника Хусаина. Когда телега скрылась за воротами, Габдулла взялся за руку своей новой матери и хотел вернуться с ней в дом, но она сказала?
— Поиграй тут немного, сынок, с ребятишками,— в подозвала худенького веснушчатого мальчика, который играл во дворе со своими сверстниками! — Абдельбар, поди-ка сюда! Вот видишь, какой джигит приехал к нам из деревни? Подружись с ним. Покажи ему двор. Да смотри, чтоб ребятишки не обижали его! Ладно?
— Ладно,— кивнул головой Абдельбар.
Газизэ ушла в дом Абдельбар потянул за руку Габдуллу.
— Пойдем!
Габдулла покачнулся, но не сдвинулся с места. Абдельбар отпустил руку Габдуллы и побежал к своим товарищам, тут же забыв о наставлениях тетушки Газизэ. Через некоторое время он вместе с ребятишками подбежал к воротам, где все еще стоял Габдулла, и, словно видя его впервые, крикнул:
— Глядите-ка, глядите, деревенский! Потом он приложил руки ко лбу и, выставив указательные пальцы как рога, двинулся на Габдуллу.
— Му-у-у!.. Забодаю, му-у-у!..
Габдулла даже не пошевелился.
— Почему не убегаешь? — спросил Абдельбар, несколько удивленный такой смелостью.
— Корова сильнее тебя,— сказал Габдулла.— У нас в деревне корова так боднула сына муэдзина… чуть не умер.
— А ты умеешь лягаться, как лошадь?
— Еще как! — ответил Габдулла и тотчас начал показывать, как ловко он это делает.
Абдельбар немного отступил от мальчугана, который, лягаясь, шел на него, но не хотел сдаваться.
— А у тебя подков нет,— сказал он насмешливо.
— И у тебя рогов нет! — отрезал Габдулла
Стоявшие вокруг мальчишки засмеялись.
Кажется, Абдельбар почувствовал себя уязвленным.
Он сорвал с головы Габдуллы тюбетейку и начал размахивать ею, делая вид, что хочет забросить ее на крышу крыльца.
— Отдай! Отдай мою тюбетейку! — закричал Габдулла и с яростью набросился на Абдельбара.
Когда-то Саджидэ пришила ему к тюбетейке красивую ракушку. Такой ракушки не было ни у кого во всей деревне. Если приложишь ее к уху, слышался шум, напоминающий отдаленный шум ветра. Саджидэ объяснила ему тогда: «Это море шумит за Каф-горой». А кроме того, он получил от нее тюбетейку в подарок. Разве он позволит чтобы какой-то мальчишка забросил ее тюбетейку?
Абдельбара удержал раздавшийся с лестницы голос:
— Как не стыдно, Абдельбар! Зачем ты обижаешь гостя?
Габдулла обернулся. С лестницы сбежала светловолосая девочка лет восьми-девяти и, выхватив из рук Абдельбара тюбетейку, надела ее на голову Габдуллы.
— Дурной мальчишка! — по-взрослому сказала она, сердито взглянув на Абдельбара.
Это была Аннушка, внучка Степана Ивановича, хозяина дома. Она заговорила с Габдуллой, мешая татарские слова с русскими:
— Ты не видел нашу пеструшку с цыплятами? Пойдем, покажу тебе.
Габдулла охотно пошел с нею. Вслед за ними потянулись и другие ребята.
Они вышли за сарай и направились в дальний угол двора. Здесь стеной стояли заросли крапивы и лопухов. Один репей выше всех других выбросил красный колючий цветок, словно выхваляясь: «Я самый красивый!»
Ребятам пришлось помучиться и повздыхать от боли, прежде чем они пробрались сквозь заросли крапивы к наседке.
— Ой, как жалится! — то и дело вскрикивал кто-нибудь из них и принимался мазать слюной и растирать волдыри от ожогов.
Только Абдельбар, со своими ногами в цыпках, покрытыми коркой грязи, шел напрямик и даже не натягивал на пальцы рукава латаной холщовой рубашки. Габдулле понравилась эта его стойкость.
Наконец Аннушка остановила ребят.
— Смотрите отсюда. Наша пеструха не любит, когда к ней подходят близко.
Пройдя немного вперед, она раздвинула ногой лопухи. Оттуда раздалось сердитое квохтанье. Ребята вытянули шеи, стараясь разглядеть цыплят. Под лопухами сидела большая пестрая курица и, подняв голову, яростно глядела на них, словно давая понять: «Подойдите-ка, подойдите, я вам задам!» Возле нее тряслись четыре желтых цыпленка. Время от времени, изогнувшись, они ворошили клювом свой пушок, и тогда оголялись их тонкие шейки.
— Эту курицу ни за что не заставишь сидеть там, где ей не нравится,— сказала Аннушка.— Мама посадит ее в корзину в сарае, а она все равно убежит сюда. Сама выбрала это место…
Когда возвращались во двор, Габдулла увидел возле угла дома собачью конуру. Тут же лежала лохматая черная собака. Положив морду на передние лапы, она сонным взглядом провожала ребят, не обнаруживая ни малейшего желания приласкаться или тявкнуть.
Заметив, что Габдулла стороной обходит собаку, Абдельбар успокоил его:
— Не бойся, она старая, у нее и зубов-то нет. Видишь, как цепь натерла ей шею? А теперь и цепь на нее не надевают.
Габдулла посмотрел: действительно, шерсть на шее собаки была вытерта до кожи.
— А почему она не убежит? — спросил Габдулла.
Теперь если и прогонишь ее отсюда, опять вернется к своей цепи. Привыкла…
Потом все побежали на озеро. Там пускали «блинчиком» по воде плоские камешки. Абдельбар оказался самым ловким и учил делать «блинчики» Габдуллу. Чувство отчужденности между ними исчезло. И когда Газизэ позвала Габдуллу домой обедать, Абдельбар и Аннушка в один голос крикнули ему:
— Апуш, опять выходи!

4

Габдулла каждый день выходил играть во двор.
Сначала ему казалось странным, что в одном доме живет столько людей, но он быстро привык к этому.
В старом двухэтажном доме, прозванном в слободе сстепановским домом», жили люди разного обличья, характера и профессии. Для Габдуллы каждый из них отличался какой-нибудь интересной чертой. Хозяин дома Степан Иванович, крепкий старик в черном кафтане со сборками сзади, у пояса, каждую пятницу раздавал ребятишкам новенькие копейки. Разложит монетки на ладони, и ребятишки мигом расхватают их, как воробьи зерно. Иногда старик садился на крыльце и точно так же кормил зерном гусят и цыплят.
«Наверно, он самый богатый человек на свете»,— думал Габдулла.
С первого же дня старик почему-то начал звать Габдуллу «женихом», и часто, посмеиваясь, говорил, что женят его на своей внучке Аннушке. Может быть, из-за этого, Габдулла стал стесняться Аннушки и во время игр старался держаться ближе к Абдельбару.
Отец маленькой Фатыхи Сахиб-солдат любил порассуждать.
— Сей мир — колесо, повернется — придавит…— обычно начинал он свой разговор.
На солдатской службе он научился читать и писать по-русски, и потому его звали еще и «Сахибом-мирзой»* (* Мирза — писарь, чиновник, вообще грамотный человек.).
В одной из комнат второго этажа, по соседству с Вали, жил пожарный высокого роста, с красным лицом — брахмистр* (*Искаженное брандмейстер, ичи, точнее, брандвахмистр.) Шиап. Он выглядел величественно и грозно, когда надевал сверкающую, как самовар, медную каску, а в остальное время ничем не отличался от других жильцов дома. И его десятилетний рыжий сын Мустафа тоже был неинтересен для Габдуллы.
А с Абдельбаром он подружился по-настоящему.
Абдельбар не только показал ему все углы и закоулки большого двора, вместе с Габдуллой он исходил вдоль и поперек всю Новую слободу.
Слобода была совсем не похожа на тот «город», который так поразил воображение Габдуллы, когда он въехал в него на рогожном возу дяди Хусаина. Она напоминала большую деревню. И маленькие домишки покосились, точь-в-точь как в деревне. Но в деревне был такой чудесный воздух, напоенный ароматом лесов и лугов, попахивающий дымком овинов, а здесь все плавало во влажном, поднимающемся с болот тумане. Люди как-то жили, дыша этим воздухом, пропитанным гнилью болот. Габдуллу вначале мутило от него. Ему все казалось, что нужно где-то открыть отдушину. Постепенно и он привык.

5

Сегодня они с Абдельбаром забрели на кладбище. Кладбищенский сторож, старик, рассказывал им о птицах, показал, как чирикают скворцы:
Чиир, чиир, чиир, чок!
Как смешон ты, старичок!
— Это они дразнят таких стариков, как я,— сказал, посмеиваясь, кладбищенский сторож.
Габдулле это показалось забавным. Старик все время пересыпал свою речь разными прибаутками и был, как видно, большим шутником. Завидев ребят, которые возвращались с рыбалки из Бакалды* (*Бакалда — приволжские луга за Ново-Татарской слободой.) с двумя-тремя поблескивающими на новом прутике рыбешками, он крикнул им:
— Эй, рыбная слобода, большой улов? Не подсобить ли нести?..
Как-то Абдельбар повел Габдуллу на кожевенный завод, где работал его отец Нигматжан.
Нигматжан дни и ночи проводил на заводе, дома бывал редко, поэтому Габдулла еще не видел его. Но, по рассказам своего друга, он успел уже составить себе отчетливое представление об его отце: высокий, сильный, руки как бревна, никаких шайтанов не боится, одной рукой может поднять камень величиною с дом, а если подбросит его, так летит он в самые облака… Вот как силен отец Абдельбара!
С полчаса петляли они по узким улочкам слободы и, выйдя в самый конец улицы, ведущей на Бакалду, остановились у длинного серого забора. Абдельбар посмотрел в щелку и, не увидев никого во дворе, тихонько ввел туда Габдуллу. В глубине двора стояло продолговатое приземистое здание из красного кирпича: сарай не сарай, с окнами, но на дом совсем не похоже. Они подошли ближе, заглянули в низкое открытое окно. В мрачном, наполненном едким зловонием помещении какие-то люди длинными шестами ворочали что-то в огромных чанах. Руки у них и фартуки из серой мешковины были перепачканы желтовато-красной краской.
Не видя среди рабочих отца, Абдельбар забрался было на подоконник, но в это время раздался сердитый окрик, и он спрыгнул обратно. Однако, напрасно он испугался, кричали не на него. Откуда-то вынырнул юркий маленький человечек, похожий на карлика, в белой рубашке и черном жилете, в узких кожаных сапогах. Между кармашками жилета у него сверкала золотым блеском цепочка часов. Это он и кричал что-то рабочим.
Рабочие засуетились вокруг большого, наполненного красноватой жидкостью чана, ухватившись за края, начали дергать его, видимо, стараясь передвинуть. Но чан не двигался с места. Один из рабочих сказал:
— Не осилим. Надо бы опорожнить немного.
Это, видно, не понравилось карлику с золотой цепочкой. Горячась и размахивая руками, он опять закричал на рабочих. Понимали его рабочие или нет, но Абдельбар и Габдулла слышали только истошный крик:
— А-а-а… ва… ма-а-а!..
Вдруг карлик сам подбежал к чану, уцепился за край руками и, завертев головой по сторонам, крикнул:
— Нигмат!.. Где Нигмат?
Из боковой двери появился рослый и грузный человек в таком же, как у других, фартуке, испачканном желтовато-красной краской.
— Вон он, вон мой отец! — взволнованно проговорил Абдельбар, едва не крикнув от радости.
Отец его был и в самом деле очень высок ростом, плечист, с большими толстыми руками, как у того борца, которого Габдулла видел однажды на весеннем празднике в Училе.
Карлик что-то сказал Нигматжану. Тот неторопливо подошел к чану, пригибаясь, уперся в него могучим плечом. Послышался скрип, словно на камне давили стекло, и чан тяжело сдвинулся с места. Тогда все, даже карлик, схватились за чан и с натужными криками; «А ну, взяли!» — начали рывками двигать его.
После этого Абдельбар еще более вырос в глазах Габдуллы. Иметь такого сильного, да к тому же еще и родного отца… Какой он счастливый, этот Абдельбар!
На заводе они были утром, а после обеда Габдулла, не заставляя себя долго упрашивать, пошел к другу в подвал.
Перешагнув порог, он остановился и растерянно оглядел жалкое жилье.
Габдулла совсем не ожидал, что такой богатырь, как Нигматжан, живет в маленькой, сырой и темной, как погреб, комнатушке.
Правда, земляной пол был чисто выметен, на столе сверкал начищенный до блеска жестяной самовар, на окнах под самым потолком висели кружевные полоски бумаги. Но все это почти не скрашивало ни сырости стен, ни черноты закопченного, низко нависающего потолка, пересеченного грубо обстроганной и такой лее черной балкой, ни унылых маленьких окон.
Для Габдуллы, привыкшего видеть со второго этажа прохожих во весь их рост, было особенно неприятно смотреть в эти подвальные окна. В них были видны лишь ноги прохожих, перед глазами мелькали сапоги, калоши, лапти, ичиги…
— У нас из окон видны и головы прохожих,— невольно похвалился Габдулла.
Абдельбар рассмеялся.
— А на что мне их головы? Я узнаю их и по ногам,— сказал он и не удержался, чтобы не похвалиться перед своим гостем.— А ты не узнаешь, не узнаешь!.. Вон, смотри, идет в стоптанных калошах,— кто он, знаешь? Эх, даже своего соседа не можешь узнать! Это ведь брахмистр Шнап… А это кто волочит ноги? Это Ванька, который делает колодки… Его отец в озере утонул. Пьяный был. А мой отец не пьет. Ему мама не велит пить, он слушается ее. Моя мама делает кожаные пояса для баев. Красивые! Когда она ходит к баям, приносит мне потом куски пирогов. Эх, и вкусные!.. А наша Насимэ однажды сунула палец в молоко и облизала. Это когда они были у баев. Мама так задала ей!..
Маленькая Насимэ вступила в спор:
— И ничего не задала. А вот тебе так влетело, когда ты стянул и съел булочку из гороховой муки! — Она показала брату язык и от досады за разоблачение перед соседским мальчиком заплакала.
Абдельбар стал дразнить ее:
— Плакса, плакса, зеленая вакса!
Насимэ, не выдержав, кинулась на Абдельбара, готовая вцепиться ногтями в лицо.
В эту минуту в комнату вошла их мать Асма, небольшого роста худенькая женщина с голубыми глазами.
— Ах, чтоб вы сгинули! — заругалась она на ребят и, взяв ремень, начала хлестать обоих.
Может быть, и крепко влетело бы Абдельбару, постоянному зачинщику ссор, но Асма вдруг закашлялась и, схватившись за грудь, опустилась на нары. Откашлявшись, она уперлась руками в колени и с минуту сидела неподвижно, не то набираясь сил, не то раздумывая над чем-то. Затем посмотрела на детей. Они приткнулись вниз лицом на нарах и плакали, но это не мешало им, высунув языки, дразнить друг друга. Асма привлекла обоих к себе и, сама чуть не плача, принялась ласкать, приговаривая:
— Детки вы мои несчастные… Что поделаешь… Жизнь, будь она проклята!.. Не живем, а мучаемся… Вернулось бы мое прежнее здоровье, я бы вас холила… Ну ладно, утрите глаза, хватит плакать! Вот сейчас вскипятим самовар, заварим чаю… Барыня, спасибо ей, сунула четыре куска сахару…
Габдулла, почувствовав себя лишним, направился к двери. Только сейчас Асма заметила его и поднялась с места.
— Гость, оказывается, у нас, а я и не вижу… Куда уходишь, джигит? Посиди, сейчас будем чай пить,— приветливо заговорила она, но Габдулла уже успел выбежать за дверь.
Все, что увидел Габдулла в этот день в комнате подвального этажа, нисколько не охладило чувства восхищения, которое он испытывал к богатырю Нигматжану. На следующее утро он, как только увидел Абдельбара, сам предложил:
— Пойдем посмотрим на твоего отца!
И они снова отправились на завод.

6

На этот раз сторож не пропустил их во двор, и им пришлось довольствоваться щелкой в заборе. Весь двор был устлан овечьей шерстью, десятка полтора старух разравнивали и сортировали ее. Несколько рабочих переносили из склада на длинных шестах развешанные на них сырые шкуры, другие, тоже на шестах, таскали кадки с раствором мела. Нигматжана нигде не было видно.
Абдельбар и Габдулла смотрели через щель до тех пор, пока не устали глаза. Не заметив ничего интересного, они собрались было уходить, но вдруг из двери склада вырвались клубы не то дыма, не то пара, что-то зашипело, послышались крики… Габдулла опять припал к щели, Абдельбар вскарабкался на забор. В тот же миг они увидели, как из дверей склада выбежал объятый пламенем Нигматжан. Сбросив с себя и затоптав дымящийся пиджак, он засучил рукава, словно готовясь к драке, и метнулся обратно в наполненное дымом помещение. Рабочие бросились вслед за ним.
Через некоторое время крики стихли, прекратилось и странное шипение. Из дверей склада впереди группы рабочих вышел Нигматжан с таким видом, как будто он только что убил огнедыщащего дракона.
С опозданием, крича и ругаясь, прибежал карлик. Он тоже сунулся было в складское помещение, но тотчас же выскочил оттуда страшно разъяренный.
«— Нигмат!.. Где Нигмат?! — бешено заорал он, подбегая к группе рабочих.
Нигматжан, обматывавший тряпкой обожженную руку, виновато улыбнулся.
Малость оплошали, Садык-абзый. Да ничего, потушили огонь.
— Да, да, молодец Нигматжан,— заговорили и рабочие.— Если б не он, огонь перекинулся бы на бочку с бензином, сгорел бы весь склад…
Но карлик, не слушая никаких объяснений и продолжая ругаться, наскакивал, как петух, на Нигматжана, который был почти в полтора раза выше его. Неожиданно карлик подпрыгнул и ударил великана-рабочего по щеке.
У Габдуллы захватило дыхание: сейчас начнется что-то страшное. Нигматжан рассердится, схватит карлика, подбросит — и тот скроется в облаках… Или он возьмет тот большой чан и ударит им так, что задрожит земля, поднимется ветер и люди повалятся с ног.
К удивлению Габдуллы, ничего этого не случилось. Нигматжан с покорным видом стоял перед карликом, а тот, размахивая руками, кричал:
— Ты смотри у меня! Я тебе покажу!
Погрозив еще раз кулаком, он ушел.
Весь день Габдулла думал об этой странной покорности богатыря Нигматжана. И уже в постели, засыпая, решил: «Нет, Нигматжан-абзый еще не рассердился. Вот он рассердится — и тогда земля задрожит…»
Но прошла ночь, прошел один день и другой — никакого землетрясения не произошло, и злой карлик так и не был брошен за облака рукой богатыря Нигматжана
Затем события повернули совсем в другую сторону.

7

13 августа 1891 года в казанском окружном суде рассматривалось дело отставного солдата Ибрая Батыршина. Дело было слишком незначительным для окружного суда, но вместе с тем и весьма показательным для того голодного года. Между председателем суда и отставным солдатом произошел такой разговор:
— Когда вернулись со службы?
— В прошлом году, в ноябре.
— Куда вернулись?
— К себе домой, в Верхний Ашит.
— В город зачем приехали?
— Жить стало невмоготу… Не я один ушел в город. В нашей стране голод поднимает целые волости. Те, у кого было что продать, сколотили немного денег и уехали подальше… на Кавказ… в Донбасс. А у меня и на паспорт не нашлось. Куда денешься?
— Что делали в городе?
— Работу искал… Да что? Здесь, оказывается, таких, как я, тыщи. Не удалось устроиться на работу.
— Поэтому решили воровать?
— Что поделаешь? Не умирать же с голоду!
— Но ведь та рваная кофта, которую вы украли с веревки, и двугривенного не стоит!
— Я украл ее не для продажи.
— В таком случае, зачем?
— Думал, не посадят ли в тюрьму за это.
— А почему вам так хочется сидеть за решеткой?
— Что поделаешь? Не умирать же с голоду!..
Суд вынужден был вынести оправдательный приговор, но Батыршин остался им недоволен.
В тот год такие, как Батыршин, шли в Казань непрерывным потоком, из всех волостей, пораженных неурожаем, шли в одиночку и целыми семьями. Голодные, полураздетые люди уныло бродили по улицам города в поисках работы, пристанища, пищи. С отчаяния кормильцы семей начинали заниматься мелким воровством. Полиция ловила воров и подбирала много детей, брошенных на улицах или подкинутых к парадным дверям богатых домов. Один из отчаявшихся бросился с ножом на груду мешков, сложенных перед лавкой Губайдуллиных. Прежде чем полиция задержала его, он успел распороть несколько мешков, и улицу, как снегом, запорошило мукой. Одновременно с голодающими крестьянами в город нахлынуло немало профессиональных воров, босяков, грабителей. Участились нападения на прохожих в ночное время, грабежи магазинов, складов. В тюрьмах и арестантских камерах при полицейских участках не хватало места для арестованных. Городская дума, объясняя рост преступности исключительно наплывом в город крестьян из голодающих районов, приняла решение о введении строгого контроля на пристанях и дорогах. Полицейские и жандармы рьяно принялись за выполнение приказа; крестьянам не разрешали сходить с пароходов, с лодок, голодных людей гнали обратно в деревни. А крестьяне, высадившись на ближних пристанях, пробирались лесами, в обход дорог, и все равно проникали в город…
На склад кожевенного завода Садыка нападение было совершено в ночь на тридцатое августа. Утром у самых дверей склада нашли лежавшего без памяти Нигматжана, который ночами сторожил хозяйское добро Садык-бая. Голова у Нигматжана была пробита кистенем, лицо залито кровью. Отвозил его в городскую больницу Сахиб-солдат, служивший там санитаром. Укладывая раненого в повозку, он с укором покачивал головой и говорил, словно тот мог услышать его:
— Эх ты… нашел тоже, за что кровь проливать… за вонючий склад Садык-бая… Говорил ведь тебе: найди работу по своей силе. Силы-то у тебя — как у батыра Саитбаттала… Шел бы в цирк бороться, с деньгами бы всегда был. Ей-ей, положил бы того француза Эмиля Фосса на обе лопатки! А теперь вот, гляди, сам на обеих лопатках, да и не скоро встанешь… Да, сей мир — колесо.
Одни говорили, что на склад напало семь человек, другие — двенадцать, а некоторые увеличивали число грабителей даже до сорока. Во всяком случае на Нигматжана напал не один человек. Никто не осмелился бы пойти на него один на один. Но главное, что удивляло людей, это то, что Нигматжан, хотя и сильно пострадал, а не дал ограбить склад Садык-бая. Пока не пришли к нему на помощь, он грудью защищал от грабителей товарный склад хозяина, как свое собственное добро.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1

Четвертого сентября в Казани неожиданно, в необычное время дня, ударили в колокола. Мерный, протяжный звон больших колоколов плыл в тумане над болотом между слободами, то затихая, то нарастая, наводя тоску и уныние. Жители Новой слободы вначале не придавали этому значения, но потом начали с тревогой поглядывать в сторону города,
— Что за звон? Уж не случилось ли чего?
— Может, опять война с турками?
— Типун тебе на язык, Камарбану, только вырастили сыновей…
— Упаси аллах! Вон Хайри уже четырнадцать лет мучается с деревяшкой вместо ноги…
— Разве он один? Из-за этой проклятой войны и я мучаюсь, оставшись вдовой. Мне еще и тридцати пяти нет, а я уже в седую старуху превратилась…
— Да-а, война —это слезы вдов и сирот. К счастливым вернулись родные, а к нам — одно черное горе…
Одноэтажные деревянные домики, выстроившиеся в ряд по Малой Симбирской улице, ведущей в сторону города, словно дремлют, прислушиваясь к звону колоколов. Одни из них накренились набок, другие наклонились вперед, третьи откинулись назад. В них мука повседневной нужды и юска опостылевшей, беспросветной жизни, все та же жалкая утварь, кожура картофеля и лука после еды, затхлый воздух, мухи и тараканы на стенах. Тут и вся жизнь: ложись и вставай, принимайся за изнурительную работу, за которую получишь гроши, терпеливо переноси все невзгоды, ходи, постоянно оглядываясь, ожидая худшей беды, готовой свалиться тебе на голову, живи и с грустью вспоминай свое беспросветное детство, юность, всю жизнь, старься и умирай, не дожив до старости…
Люди стоят возле жалких домишек, тихо разговаривают, прислушиваясь к заунывному звону.
— А ведь вот также звонили и когда умер царь Александр! В тот год у нас родился еще Файзрахман; нынче ему уж одиннадцатый пошел. Говорили, что кто-то бросил бомбу под коляску царя, обе ноги будто бы напрочь…
Люди слушают, и в их сердцах вспыхивает смутная надежда: если умер царь, может переменится жизнь? Не чувство мести царю вызывает эту надежду, а одно-единственное желание — чтоб изменилась жизнь хоть немного к лучшему.
Но эта надежда так же быстро гаснет. Ее гасит другое высказанное кем-то предположение!
— А может, звонят по случаю спасения царя? Кажется, в позапрошлом году, когда было крушение царского поезда на железной дороге и царь остался жив, тоже звонили во всех церквях…
Отчасти и это было верно. Звонили протяжно и уныло в большие колокола в день смерти царя, звонили во все колокола переливистым звоном и по случаю спасения царя… Но оттого, что умирали цари или спасались от смерти, жизнь не менялась, текла все в том же русле изнурительного труда, лишений и нищеты.
Габдулла слушал разговоры взрослых, многого не понимал, но кое-что западало и в его маленькое сердце. Заунывный звон колоколов наводил на него грусть и даже пугал его.
Первым вернулся из города, распродав свою халву, хромой лоточник Хайри.
— Что случилось? Почему звонят в колокола? —
спрашивали его почти у каждого дома.
— Да ничего особенного,— отвечал он,— какой-то большой бай умер.
— Отчего умер?
— Конечно, не от голода…
Точные и подробные сведения население слободы получило через несколько дней от Сахиба-солдата. В августе на немецком курорте в Ораниенбауме от болезни сердца умер самый крупный заводчик Казани мануфактур-советник Иван Иванович Алафузов. Тело его привезли в Казань, похоронили в Зилантовском монастыре. В тот день во всех церквах служились панихиды, звонили в колокола. Но самое-то интересное было, о чем Сахиб-солдат рассказывал дальше:
— …Да, вот уж какой богач был Алафузов, а даже немецкие доктора не могли спасти: остановилось сердце—и нет его. Сей мир — колесо… А теперь делить наследство заводчика налетело множество родственников, каждый требует свою долю. Дело, говорят, до суда дошло. Ну, заводским рабочим от этого, как говорится. Ни жарко, ни холодно. Один Алафузов или другой Алафузов — все равно хозяин. А вот управляющий выкинул с ними скверную штуку: взял да и уволил двести рабочих. «Во исполнение завещания хозяина»,— говорит. Мастеровые подняли шум: дескать, не может быть этого в завещании Алафузова! Сегодня уволенные поломали заводские ворота, избили будочника. Полиция, конечно, нагрянула, около сорока человек арестовали. А некоторым зачинщикам удалось убежать, сейчас ищут их…
Лишь немногие в слободе заметили, что сегодня Сахиб-солдат вернулся домой не один, а с каким-то горожанином невысокого роста, в очках и в фуражке с белым верхом, какие носили чиновники. Человек этот вошел к Сахибу и больше на улице не показывался.

2

Наступили сумеречные, тоскливые дни осени. Под непрерывным дождем немощеные улицы слободы превратились в месиво грязи. Стало трудно перейту улицу, не оставив в грязи калоши, а то и все ичиги. Если на Малой Симбирской завязала в грязи телега, лошадь приходилось распрягать и выводить из оглоблей, а телегу вытаскивать с помощью веревок и кольев. Городские извозчики и ломовики объезжали эту улицу по Большой Симбирской…
— Упаси бог, начнется пожар,— говорил брахмистр Шиап,— всю улицу подчистую сметет. Будешь стоять с городской командой и смотреть, как горит слобода, а чтобы въехать сюда с пожарной машиной или с бочками — и не думай!
Сахиб-солдат дважды подавал в городскую управу прошение с ходатайством замостить улицы Новой слободы или хотя бы одну Малую Симбирскую и поставить на ней фонари. Прошения он скреплял подписями всех домовладельцев, но это не оказывало никакого действия на чиновников управы. Слобода по-прежнему тонула в грязи и в темноте.
Габдулле пришлось на время распрощаться с улицей. Иногда он играл в камешки с Аннушкой или спускался в подвал к Абдельбару, чаще сидел у окна и смотрел на улицу, на прохожих, прыгающих через лужи или с трудом вытягивающих ноги из грязи. В первые дни это казалось забавным, потом прискучило. Все так же сидел Габдулла перед окном, подперев рукой подбородок, но уже не смотрел на улицу. Перед глазами проносились другие, солнечные дни, когда можно было бегать с Абдельбаром по всей слободе, и на озеро, и к сторожу-балагуру на кладбище — да мало ли куда?
— Не подпирай рукой подбородок, сынок,— как-то сказала ему Газизэ.— Будешь так делать, кто-нибудь из твоих близких умрет.
На другой день сапожный мастер вернулся с базара больным.
Газизэ быстро вскипятила воду и принялась лечить мужа. Натерла ему грудь и спину скипидаром с камфорой, позвала старуху Магруфэ — та поставила пиявки. Затем Газизэ сходила к суфию* (* Суфий — живущий подаянием старец, отшельник.) Мухетдину. Он сделал наговор на тарелку: читая молитву, написал что-то на ней, ополоснул ее водой. Этой водой напоили больного.
Ничто не помогло, Вали чувствовал себя все хуже и хуже.
«Вот я сидел, подперев рукой подбородок,— мысленно упрекал себя Габдулла,— отец теперь, наверно, умрет».
Вечером Газизэ сказала ему:
— Молитвы детей скорее доходят до аллаха. Когда будешь ложиться спать, помолись за отца, чтобы он выздоровел.
Ложась в постель, Габдулла забыл прочитать молитву и вспомнил о наставлении матери только на следующее утро. Но Вали выздоровел и без его молитвы. Утром, попив чаю, он снова уселся за свой верстак.
— Послушай-ка,— обратился он к жене,— ты, кажется, говорила, что соседка Асма больна. Если так, забери у нее ичиги, сами оторочим.
Газизэ решила, не откладывая этого дела, навестить больную и взяла с собой Габдуллу.
Когда они вошли в подвальную комнату, Асма лежала на нарах, а Абдельбар с Насимэ на полу запускали тараканов в бега.
Габдулла подсел к ним и принял участие в их игре.
Асма очень обрадовалась соседке.
— Проходи, душенька Газизэ, присаживайся,— пригласила она и пожаловалась: — Лежу вот все одна да одна, не с кем и словом перекинуться. А сегодня отчего-то такая тоска на душе… Спасибо, соседка, что зашла.
Газизэ присела на нары и, не спеша со своим делом, стала расспрашивать Асму о здоровье. Отвечая на ее вопросы, Асма невольно вспомнила молодость и заговорила о том времени, когда она не знала никаких болезней.
Долго рассказывала она о своих девичьих годах. Газизэ внимательно слушала ее, вспоминая и свою молодость.

3

Когда-то Асма за один день срабатывала узорчатую или вензелевую кайму для пары ичигов, а простых вышивок делала пар на шесть, и дневной заработок ее доходил до шестидесяти-семидесяти копеек звонкой монетой. По тем временам это были немалые деньги. Такие деньги могли заработать только проворные и умелые руки.
Нигматжан работал тогда в шорной мастерской на Мещанской улице. Делал он седла и хомуты, работал добросовестно и был у хозяина на хорошем счету. Неплохой был у него хозяин, дело понимал и умел ценить мастеров-шорников. Но во время поездки зимой в Саратов он простудился и умер. Сын его оказался пьяницей и мотом, вел дела бесхозяйственно и в конце концов продал мастерскую со всем оборудованием какому-то торговцу чувашину из Чебоксар. Нигматжан перешел на работу в Козью слободу, к Закиру-кожевнику.
Асма жила в то время как раз напротив закировского двора, у родной сестры Зейнаб, которая в двадцать лет осталась вдовой. Обе сестры работали дома; одна расшивала цветные узоры на ичигах, другая — на тюбетейках. Та и другая любили посмеяться над слободскими парнями — «джигитами», и, кажется, во всей Козьей слободе не было молодых женщин и девушек более острых на язык, чем они. Несмотря на это, их домик с голубыми наличниками на окнах словно притягивал к себе взоры всей молодежи.
Дом этот стоял в стороне от главной улицы, но слободские парни всегда находили причину свернуть к нему, чтобы пройти под окнами с гармошкой и песнями. Почти каждое утро сестры находили во дворе переброшенные через забор любовные письма-приветы, а когда читали их, покатывались со смеху.
— Эх, времечко! — вздохнула Асма.— Вот и сейчас в лавке Сагитовых работает один, с черными усами… Да, тот самый, что обычно стоит в лавке, играя золотой цепочкой часов. Был он в те годы одним из самых лихих джигитов. А высмеяла его сестра так, что и теперь, наверно, помнит…
Однажды в сумерки этот парень пробрался в переулок, чтобы через щель в заборе заглянуть в дом, где жили сестры. Согнулся, смотрит, уткнувшись головою в забор. А на его беду как раз в это время с озера возвращалась с бельем Зейнаб. Увидела она парня в переулке и говорит: «То-то тетушка Бибиджамал там плачет: «Стадо пришло, а бычка моего нет». А бычок-то, вот он, оказывается, забор бодает!»
«Бычок тетушки Бибиджамал», не выдержав насмешек, вынужден был навсегда расстаться с Козьей слободой.
В другой раз Зейнаб, увидев на том же самом месте одного парня с кривыми ногами, закричала: «Асма, иди-ка сюда, кто-то оставил у нашего забора коромысло!»
Прозвище «коромысло», по-видимому, так и осталось за парнем на всю жизнь.
Как-то из дома Закира-кожевника вышел высокий, широкоплечий парень и, присев на бревно, закурил. Зейнаб, наблюдавшая за ним из окна, сказала сестре: «Погляди-ка, Асма, какой жених приехал к нам в слободу!»
Асма тоже посмотрела в окно и рассмеялась. «Ну и детина! Этот упрется в землю — небо подопрет».
Это и был Нигматжан. Присмотревшись к нему, сестры нашли, что парень вовсе не безобразен, только по сравнению с другими очень высок и плечист. Заметив, что он, несмотря на свою грузную фигуру, ступает мягко, не идет, а точно плывет, Асма воскликнула:
«Мать моя, ты погляди только, погляди! Телом весь белый свет закрывает, а идет — словно дымом стелется!»
После этого всякий раз, когда сестры видели его выходящим из ворот закировского дома, они говорили, смеясь: «В закировском доме, кажется, дымоход испортился— дым из ворот повалил!»
Однажды повалил и настоящий дым, только не в закировском дворе, а там, где жили Зейнаб и Асма. Загорелся сарай. Сбежались люди. Кто-то прискакал на лошади, волоча двуколку с бочкой воды. Но пожарного насоса не было,— а что сделаешь с ведрами? На крышу, охваченную огнем, не заберешься, с земли огонь не зальешь. Люди растерялись. В это время откуда-то появился Нигматжан с лестницей. Он быстро забрался на сруб, уперся плечом в стропило и — откуда взялась такая силища?! — сбросил на землю крышу сарая вместе со стропилами. Огонь залили водой…
Сестры перестали смеяться над Нигматжаном. Парень вовсе не «дым», скорее — огонь. Асма стала даже бояться его; увидит на улице, незаметно перейдет на другую сторону, только чтобы не встретиться.
Но избежать встречи все же не удалось. Как-то утром пошла она за водой и, возвращаясь домой, на углу лицом к лицу столкнулась с великаном. Она растерялась, замерла перед ним, как цыпленок перед коршуном. Испуганный взгляд ее словно говорил: «На, глотай меня вместе с ведрами и коромыслом!» Но высокий и грузный парень сам отступил перед маленькой Асмой и покраснел от смущения. При этом он улыбался так невинно, как может улыбаться только ребенок… У Асмы задрожали колени, вода плеснулась из ведер. Нигматжан протянул было руку, чтобы помочь ей справиться с ведрами, но она отшатнулась от него: «Не подходи!» И, расплескивая воду, почти побежала домой.
После этой встречи что-то странное творилось с Асмой. Две недели она не находила себе покоя, была точно в лихорадке. То бралась за работу, и все горело в ее руках, то часами сидела неподвижно, устремив глаза в одну точку.
— …Сколько времени еще прошло, не знаю… может месяц, может и больше,— продолжала свой рассказ Асма, видя, что Газизэ все так же внимательно слушает ее,— только однажды заходит к нам жена Закира-кожевника и прямо, без всяких обиняков, заявляет, что пришла сватать меня за Нигмата… И вот… поженились мы по любви и четырнадцать лет живем… Первый и третий ребенок не выжили, умерли… Абдельбару скоро уже десять лет исполнится, Насимэ — шесть… Да, забыла сказать… Не любила я, когда мужчины курят и водку пьют. Так Нигматжан, когда женился на мне, бросил курить и пить совсем перестал…
Асма, кажется, и любила мужа не столько за его смелость и силу, сколько за скромность и незлобивость.
После женитьбы они по совету старого знакомого Нигматжана — Вали и переехали в этот степановский дом. Жили не в большом достатке, но особенно и не нуждались, оба зарабатывали неплохо. Думали все подкопить денег и обзавестись лучшим жильем… Пошли дети, Асма уже не могла работать, как прежде, стала временами прихварывать. Но и в этом не было еще, никакой беды. В молодые годы и горе вполгоря. Недаром ведь сказано: с милым рай и в шалаше, Сидели вот в этом подвале, работали, один — шорник, другая — вышивальщица. И как было хорошо в то время! А потом пошло все хуже и хуже… В позапрошлом году сделали они по заказу Сагитжана-бая замечательное седло.
Сагитов позвал Нигматжана и говорит ему: «Ты мастер, я знаю. Так вот, сделай мне такое седло, какого бы ни у кого не было! На выставку требуется…»
Нигматжан и Асма дни и ночи просиживали над решением сложной задачи: не шутка ведь — сделать седло, «какого бы ни у кого не было»! Но чем сложнее было дело, тем больше оно увлекало их. Прежде чем приступить к изготовлению седла, они вырезали из бумаги выкройки, рисовали узоры, придумывая все новые и новые. А потом старались перенести эти узоры на седло и всякий раз советовались.
«Вот эту строчку, Асма,— говорил Нигматжан,— если пустим наискосок, как будет, по-твоему?»
«Очень хорошо будет,— отвечала Асма.— Только не будет ли красивее, если мы ее красным шелком пустим?» «А здесь лучше прошить поперек и соединить два цветка…»
«Хорошо, но не будет ли это мешать седоку? Об удобстве седока мы не должны забывать…»
С увлечением работали они над самой лучшей отделкой седла, прикидывая и проверяя каждую строчку, каждый рисунок.
А когда, закончив работу, принесли седло в лавку Сагитова на Сенном базаре, то все, кто находились там, ахнули от восхищения.
Понравилось седло и Сагитжану-баю. За такую изумительную работу он готов заплатить, сколько запросят. Но Нигматжан в ответ на его вопрос о цене скромно сказал:
«Сколько дадите, Сагитжан-абзый, столько и ладно… Не из-за денег работали, а ради того, чтобы сделать вещь».
Услышав такой ответ, Сагитов сверх базарной цены за обыкновенное седло дал как гостинец два фунта сахару, четвертку чаю да фунт леденцов для детей. На том все дело и кончилось.
Рассказав о седле, Асма только вздохнула.
— …Говорят, будто, отправили его потом с выставки прямо в Петербург, самому царю… Будто, царскую медаль получил Сагит-бай за это седло… Да, а нам вот… осьмушка чаю…
Но и с этим мирилась она. Возмущало ее до глубины души лишь то, что жадный Садык-бай отнял у нее мужа. Когда работали они дома, не так уж плохо жили. Все несчастья начались с того дня, когда Нигматжан, соблазненный посулами Садыка-бая, пошел работать на кожевенный завод. Хозяин взял его к себе мастером, а сделал и грузчиком, и ночным сторожем. Простоват и слишком покладист Нигматжан, любую ношу готов на себя взвалить, вот и погубил его бай.
— …Лежит он теперь в больнице, а я здесь… Схватила болезнь, не то что работать, подняться не могу… Детишек жалко: умрем — на кого останутся? —җс болью проговорила Асма, отирая рукой набежавшие
слезы.
Габдулла играл с Абдельбаром и Насимэ на полу, но время от времени прислушивался к рассказу Асмы. Когда она рассказывала, как Нигматжан поднял плечом и сбросил на землю крышу сарая, глаза его загорелись, и он, забыв об игре, приготовился слушать о новых богатырских подвигах отца Абдельбара. Но рассказ ее, начавшийся весело и радостно, как летнее солнечное утро, постепенно становился унылым, как осенний дождливый день, и закончился слезами.

4

Сегодня Газизэ, отложив на время свои тюбетейки, с утра сидит над ичигами: делает оторочку, которую не смогла из-за болезни закончить Асма.
Уже поздний вечер. На свободном от посуды обеденном столе лежит толстая доска для кройки кожи, на доске — свертки сафьяна разных цветов и оттенков. Вали развертывает эти свертки один за другим. Кожи отливают красным, зеленым, синим, розовым, белым… Вали разбирает их не то по сортам, не то по размерам, вымеряет пальцами и вполголоса напевает:
Сизый голубь в гнездышке, эх, жизнь! А гнездышко стеклянное, эх, жизнь!..
Вот он накладывает на кожу патрон, плотно прижимает его, берет в руку нож, наполовину источенный и острый, как бритва. Затем втыкает его в кожу и начинает резать по краю патрона, а чтобы придать руке силу и устойчивость, упирает в нее подбородок.
Нож идет по краю узорчатого патрона, делает всевозможные повороты направо, налево, вырезывает узор и по косой линии возвращается обратно. Подбородок Вали делает точно такие же движения. Мастер уже но напевает, лицо его строго и сосредоточенно, как во время молитвы…
Габдулла сонным взглядом следит из-под одеяла за движением подбородка Вали. Голова мастера постепенно расплывается, как в тумане, и на ее месте появляется лицо Абдельбара — какое-то неподвижное, неживое. Абдельбар смотрит ему в глаза и говорит: «Знаешь, умерла моя мама…» И все повторяет: «Умерла мама, умерла!» Он не плачет, но голос его так жалобно звучит в ушах Габдуллы. Тяжело вздохнув, Габдулла открывает глаза и удивляется: он ведь не плакал, откуда же на глазах слезы?
— Сынок,— слышит он испуганный шепот Газизэ.— Скорей молитву прочти, плюнь на левую сторону.
Оказывается, плакал. Мать всегда так говорит, когда он бредит во сне.
— Может, захворал ребенок? — спрашивает Вали.
Он тоже подходит к постели Габдуллы, жесткой рукой щупает его лоб.
Газизэ упрекает мужа:
— Взяли ребенка, так надо и заботиться о нем, а у тебя день и ночь базар, толчея. С Габдуллой еще ни разу и не поговорил как следует… Сколько раз обещал, что сошьешь ему ичиги? Все только обещаешь… У ребенка душа надломлена. Кто же должен утешить его, как не мы?
— Да, да, все забываем из-за работы, леший ее возьми,— говорит Вали, почесывая висок.— Верно говоришь, верно. И товар есть… В самом деле, сошью-ка я ему ичиги! С зелеными задниками… на высоком каблучке… Оторочку красивую сделать — это ты умеешь.. А подошву, к примеру сказать, поставить настоящую, булгарскую, со скрипом. Пусть как офицерские сапоги — скрип, скрип!.. Да… гм…
У Габдуллы сразу появляется желание разговаривать. Он хочет о чем-то спросить отца, но в это время снаружи стучат.
Вали идет к двери, открывает ее.
— На огонек зашли, Вали-абзый. Вот беспокоим ходим…— говорит, входя, Сахиб-солдат и добавляет: — Я не один, с гостем.— Он оборачивается к двери. — Проходи, Григорий Иванович! Вот это и есть Вали-абзый, лучший в нашей слободе сапожных дел мастер…
Габдулла мигом откидывает одеяло и смотрит на человека в темных очках, который вошел вместе с Сахибом… Ну конечно же, это он! В тот день, когда звонили колокола, он пришел из города и скрылся в хибарке Сахиба… Что это он говорит?.. Днем зайти времени не было… Задник у сапога пришить… Осень, а осенью эти места превращаются в болото… Нужно… Если Вали-абзый занят срочным делом, то он и сам сможет… только у него инструмента нет… Где он научился так хорошо говорить по-татарски? Да в Старой Слободе, там родился, там и рос вместе с татарскими ребятишками…
«Какой интересный человек, этот Гиргерей* (* Искаженное Григорий, как произносят татары.)»,— думает Габдулла.— Сам русский, а говорит, как настоящий татарин, говорит весело…»
Не прошло и пяти минут, как гость уже сидел за верстаком Вали и, ловко орудуя шилом и концом дратвы, чинил свои сапоги.
Разговор переходит на городские новости. Григорий Иванович как будто хвалит татарских баев.
— На Сабитова работаете? — говорит он, обращаясь к Вали.— Неглупый человек Ибрагим-бай, широко разворачивает дела… Да, богатеют татарские купцы, некоторые стали уже в промышленные предприятия вкладывать капиталы, а иные и за границу выходят. В прошлом году оренбургский бай Хусаин вывез в Стамбул восемнадцать тысяч пудов одного только курдючного сала. А в этом году, говорят, сам поехал в Германию и Францию…
— Вместо курдючного сала? — спрашивает Сахиб-солдат и смеется.— Шутник ты, Григорий Иванович!
— Нет, нет, правду говорю,— с серьезным видом отзывается Григорий Иванович.— Говорят, он и детей своих учит вести дела по-европейски…
Вали слушает, как гость хвалит татарских баев, и удовлетворенно кивает головой.
— Слава аллаху, есть у нас баи, достойные уважения…
— А Мухаметжаи Галиев? — вродолжает Григорий Иванович.— Ведь в самый Чикаго, в Америку, на выставку едет — не шутка!.. Да, а вы слышали, какую речь произнес Сагит-бай на прошлой неделе в городской думе? Говорил он о помощи голодающим и призывал думу принять самые неотложные меры. Очень хорошо говорил, даже в газетах напечатали его речь…
— Это он может. Голова! — вставляет Сахиб-солдат и, подкручивая густые усы, посмеивается.
«Почему это он все время смеется?» — удивляется Габдулла.
— А на другой день ему, Сагитову, пришлось выступать уже в суде… Есть у него в Алексеевке стекольный завод, знаете? Так вот рабочие этого завода подали на него в суд…
— Ну, ну? — нетерпеливо спрашивает Сахиб, словно впервые слышит об этой истории.— В чем дело-то?
— Дело, самое обычное,— отвечает Григорий Иванович.— Оказывается, наш уважаемый Сагит-бай платил рабочим не деньгами, а затхлой мукой да какой-то гнилой бязью из заводской лавки. Сбывал таким путем всякий залежалый товар, а засчитывал его рабочим по высоким ценам. Это подтвердили на суде все свидетели. Казалось бы, дело ясное. Так нет, вывернулся купец. Произнес еще одну речь, заявил, что хотел, дескать, закрыть завод, как убыточный, да пожалел рабочих, решил оказать помощь голодающим.
— Ха-ха-ха! — громко хохочет Сахиб-солдат.— Вот так «помощь голодающим»! Выходит, бери за свою работу всякий гнилой товар, да и благодари бая за «помощь»!
Вали растерянно смотрит на Григория Ивановича. Как же это так — начал как бы с похвалы татарским баям, а закончил…
— Не может быть, чтобы Сагитжан-абзый пустился на такое дело,— нерешительно возражает он.— Не верится что-то… Может, наговаривают на него? Ведь очень уважаемый бай, истинный, к примеру сказать, мусульманин.
— Да, да,— мягко улыбается Григорий Иванович,— не пропускает ни одной из пяти ежедневных молитв, хлопочет даже о постройке мечети в Петербурге. Но ведь рабочие говорили правду, обвинение в мошенничестве подтверждено всеми свидетельскими показаниями. Эта правда, которую никуда не спрячешь, хотя суд и встал на сторону Сагитова.
Габдулла ждет, что скажет Вали, но вместо него вступает в разговор Сахиб-солдат. Он уже не смеется, лицо его серьезно.
— Сей мир — колесо…— начинает он обычной своей присказкой и продолжает: — Значит, бай не сумел утаить шила в мешке, вылезло? А суд все же оправдал его… Вот так и бывает на свете. Этот же суд оправдал управляющего заводом Крестовникова, по вине которого в прошлом году рабочему оторвало руку. А что скажешь о деле полковника Тхоржевского? У нас командир полка Тхоржевский насмерть забил рядового солдата. Ну судить-то судили полковника и даже обвинительный приговор вынесли, да тут же и направили дело на усмотрение его величества, в Петербург. А царь, говорят, помиловал убийцу. Вот какой у нас справедливый суд!.. И Сагитов, наверно, обвел судей вокруг пальца, дал взятку или еще как, иначе леший его задави, не отделался бы так легко!
Григорий Иванович глядит на Сахиба, но говорит для Вали:
— А что ж, Сагитов не исключение. Так и наживают баи свои капиталы. А вы думаете, можно нажить богатство своим горбом, просиживая вот так за работой дни и ночи?
Вали вовсе этого не думает. Наоборот, он хорошо знает, что за много лет немало сделали его натруженные, мастерские руки, и все же он стоит на грани бедности.
— Где уж там разбогатеть, брат Гиргерей,— говорит он, тяжело вздохнув.— Это как счастье. Если нет счастья, как ни работай, хоть душу отдай, все равно будешь таким же проклятым нищим.
— Нет счастья, говорите? Неверно это, неверно, Вали-абзый,— возражает Григорий Иванович и смотрит на этот раз на Газизэ, которая за все время разговора не проронила ни слова.— Есть оно, но его, как «птицу счастья», заперли в золотую клетку…
Услышав это, Габдулла садится на постели и во все глаза смотрит на Григория Ивановича, а тот продолжает:
— А клетка эта находится в руках таких баев, как Сагит Сагитов. Счастье они дают нам по крохам, как милостыню, чтобы мы только не умерли с голоду…
— Правильно! — подхватывает Сахиб-солдат. — Отнять бы нам ее — клетку-то!
Вали, чувствуя, что разговор заходит слишком далеко, встает. Поднимаются со своих мест и гости. Перед уходом Григорий Иванович, набивая трубку, почему-то начинает рассказывать мастеру сказку.
— Говорят, Вали-абзый,— посмеиваясь, словно продолжает он все тот же разговор,— было на свете семь свояков. Каждый из них выслуживался перед своим тестем, каждому хотелось показать себя с лучшей стороны.
И вот возвращаются они однажды от тестя, а навстречу им — волк. Набрасывается на одного, сваливаетс ног, начинает грызть. Остальные, каждый про себя, думают: «Ладно, пускай грызет, вступишься — еще на меня набросится!» Идут дальше. А волк, покончив о одним, бросается на другого, потом на третьего, на четвертого… И каждый думал: «Пускай хоть всех загрызет, останусь я один — и все внимание тестя, весь почет и богатство достанутся мне!» Так волк и сожрал всех семерых.
Попрощавшись, Григорий Иванович уходит вместе с Сахибом, но в наступившей тишине, кажется, все звучат его слова. Как интересно, а? У Габдуллы после услышанного рассказа о семи свояках сон совсем пропал. А у мастера почему-то пропадает охота работать.
— Что ж, мать,— говорит он, подходя к Габдулле и поглаживая его по голове,— пора нам и спать укладываться…
Гаснет свет. В тишине раздается негромкий голос Вали!
— Очень правильно говорит этот Гиргерей… Но лучше бы он не заходил больше к нам. Надо будет намекнуть Сахибу…
Габдулла недоумевает? «Правильно говорит… Почему же тогда «лучше бы не заходил?»
Газизэ, обняв его, засыпает.
На другом краю нар Вали все ворочается с боку на бок. Временами из его груди вырывается что-то похожее на стон… Почему-то не спится старому мастеру. Ненадолго он затихает и опять, не то проснувшись, не то во сне, бормочет:
— Гм… да…
Под бумажными обоями на стене шуршат тараканы. Где-то трещит сверчок. Вдали воет собака, а за окном охает ветер и дождь сердито стучит по стеклу…

ГЛАВА ПЯТАЯ
1

Погода стояла неустойчивая; ночью подмораживало, днем грязь на немощеных улицах раскисала, и детишки по-прежнему томились по домам. Но к концу месяца выпало много снега, а в начале декабря ударил крепкий мороз. Как только под ногами затвердело, у жителей слободы, измученных осенней грязью и непогодой, поднялось настроение. Улицы оживились, наполнились звонкими голосами, веселым гамом резвящейся детворы. По Малой Симбирской полетели на легких санках в Казань извозчики, показывая всем своим видом: «Вот теперь-то мы уж возьмем свое!» В город потянулись и старые и молодые на «зимние заработки», с лопатами — убирать снег, с топорами — колоть дрова…
После двухмесячною сидения дома вышел на улицу и Габдулла. Ребятишки соскучились по улице, друг по другу. Наиболее резвые кидались снежками или, сцепившись в борьбе, валялись в сугробах, терли снегом друг другу уши. У кого были салазки — катались на них под уклон по Малой Симбирской или с горы, в сторону озера. Чистый морозный воздух, сменивший тяжелое удушье лета и сырость осенних туманов, разрумянил щеки ребят.
Аннушка и Фатыха достали где-то ручные санки, на которых возят дрова, втащили их на гору и начали усаживать в них малышей.
— Апуш, чего ты смотришь, иди скорей! — позвала Аннушка.
И не успел Габдулла вскарабкаться в гору, как она, подбежав, подхватила его и усадила на санки. Все дальнейшее произошло в несколько коротких мгновений. Санки ринулись с горы, в лицо ударила снежная пыль, залепила глаза,— у Габдуллы захватило дух… Уже под горой, на ровном месте, кто-то из мальчишек схватился за передок, санки круто повернули в сторону, малыши посыпались в снег… Испуганный визг, смех… Вместе со всеми весело смеется и Габдулла. Нет, оказывается, совсем не страшно. Пожалуй, даже приятно вот так катиться кубарем в мягкий, пушистый снег.
Мальчуганы, из тех, кто постарше, несколько раз пытались завладеть санками, опрокидывая их на ходу, но Аннушка и Фатыха решительно отбивались от них. Габдулла вывалялся в снегу с ног до головы. Когда санки снова втащили в гору, он огляделся вокруг, разыскивая глазами Абдельбара, но того нигде не было видно.
«Почему это он не выходит?» — подумал Габдулла. Ему хотелось разделить с другом радость первого катанья на санках.
— Смотрите-ка, смотрите! — вдруг закричала Фатыха.
Все обернулись в сторону, куда она указывала. У ворот степановского дома какой-то мальчуган, с наброшенным на голову рваным одеялом, босой, кривляясь, прыгал на снегу, словно плясал.
Это был Абдельбар. Он что-то кричал своим товарищам и, приплясывая, показывал им, что и у него есть право на зимнее веселье. Но долго он прыгать не мог. Показав мальчишкам язык, он повернулся и скрылся за воротами.
Габдулла решил тотчас же навестить друга. Когда он вошел в комнату подвального этажа, Абдельбар сидел верхом на прялке, на нарах, и, расставив ноги, закрыв глаза, изображал, что катится на санках с горы. Для большей убедительности он покрикивал:
— Эй, дорогу!
Габдулла спросил у него:
— Почему ты не выходишь кататься с горы?
— Я катаюсь, разве не видишь? — ответил Абдельбар и, взмахнув руками, жмуря глаза, закричал: — Уйди, задавлю!
— Это не санки,— сказал Габдулла.
— А это быстрей ваших санок,— возразил Абдельбар.— Прошлой зимой я катался на этой прялке с ледяной горы. Сядешь — и вниз стрелой!
— Пойдем лучше кататься на улицу!
— Не могу. Бешмета нет… и валенок тоже нет.
— Где же они?
— Бешмет мама сестренке надела. Они пошли за казенным супом.
— Почему?
— Как почему, чудак, казна ведь богатая! Для голодных у нее есть пшенный суп, придешь с миской — нальют тебе… Иной раз не хватает, поэтому мать с сестренкой сегодня пораньше ушли. И меня хотели взять, да мне на ноги нечего надеть. Вот вернется отец, так мы вчетвером пойдем и принесем супу целый котел! Потом долго будем сидеть и хлебать суп. Сначала я сам наемся, а глаза еще нет. Потом и сам наемся, и глаза будут сыты…
Приоткрыв рот, Габдулла удивленно слушал приятеля.
— А потом уж я не захочу даже лапши! — продолжал Абдельбар.— Мать скажет: «Лапшу сварю, будешь есть?» А я отвечу: «Нет, я совсем не хочу есть»… Хи! Лапшу ведь! Ее я один могу съесть целый котел… Если хочешь знать, царь всегда ест только лапшу. Ему и утром лапша, и днем, и вечером. Захочет — и ночью может встать и спросить себе лапшу…
Замолчав, он потянулся рукой к потолочной балке и, что-то отколупнув от нее, положил себе в рот.
— Что это? — спросил Габдулла.
— Смола. Когда хочется есть, я жую ее и терплю…
Абдельбар слишком расхвастался, говоря о лапше.
Но даже в этом сказалось его неизменное удальство, которое так восхищало всегда Габдуллу.
На другой день Габдулла остался дома один. Вали пошел на базар, Газизэ ушла куда-то к соседям по делу.
Габдулле захотелось, воспользовавшись тем, что дома никого нет, сделать какую-нибудь работу. Но какую?
Он подошел к верстаку отца. На верхней полке стояли головки ичигов, которые Вали решил сшить для него. Он выкроил их и натянул на колодки на другой же день после того вечера когда приходил Сахиб-солдат вместе с тем русским, которыйумеет так хорошо говорить по татарски. Но, видно, опять эта работа на бая, леший ее возьми, отнимает у отца все время и не дает ему заняться ичигами Габдуллы… А что, если он сам возьмет и сделает их к приходу отца и матери? Вот удивятся! Не так уж трудно: проколоть шилом, продеть в дырку конец просмоленной варом дратвы и со скрипом протащить ее…
Габдулла встал на верстак и потянулся рукой к полке. Нет, не достанешь, оказывается, высоко… Он слез с верстака и задумался: что же делать? Его взгляд упал на куски сафьяна. Погоди… А не выкроить ли ичиги для самого Вали-абзый? Наложить патрон, взять нож и крутить подбородком…
Он разложил на столе сафьяновые кожи и принялся за работу. Взял тот самый, острый, как бритва, нож, которым пользовался отец для кройки, воткнул его в кожу и точно так же, как он, начал резать по выкройке, упираясь в руку подбородком.
Но дело почему-то не пошло так гладко, как у отца. То сафьян сдвигался в складки, то нож застревал. Габдулла изрезал одну кожу, принялся за другую, за третью… И совсем измучился, капельки пота выступили у него на лбу.
Вошла Газизэ и, остановившись у двери, испуганно вскрикнула:
— Ай!
Молча посмотрела она на куски испорченного сафьяна, затем медленно перевела взгляд на Габдуллу и спросила:
— Сынок, это ты сделал?
Только сейчас почувствовал Габдулла, что сделал что-то неладное.
— Да,— с трудом выдохнул он и покраснел до ушей.
Он думал, что мать сейчас схватит его за шиворот и начнет колотить, приговаривая: «Извел ты меня, постреленок, вот тебе, вот!» Но этого не случилось.
— О, боже! Что я скажу отцу? — со стоном проговорила она, и вид у нее был такой жалкий, словно это она изрезала кожи, а не Габдулла.
Она опустилась на скамью возле печи и, зажав зубами кончик платка, так горестно поникла, что у Габдуллы сердце сжалось от боли. Потом встала, решительно подошла к столу, свернула обрезки вместе с целыми кусками кожи и, бросив их на верстак, принялась торопливо щепать лучину для самовара.
Вернулся Вали. Он тоже, узнав, что случилось, только прищелкнул языком, задумчиво проговорил свое «гм… да…» и, обернувшись, грустным взглядом посмотрел на присмиревшего мальчугана. И чего они так смотрят на него, словно не он, а они в чем-то провинились перед ним?.. Габдуллу терзали эти виноватые взгляды отца и матери. Ему было бы легче, если б они, как мать Абдельбар а, отколотили его. Но они не бьют, жалеют сироту. Значит, не отец, не мать, а чужие, и смотрят на него, как на чужого ребенка… Габдулла почувствовал себя самым одиноким, самым несчастным на свете. Все чужие ему…

2

Начались сильные «рождественские» морозы. Улицы опять опустели. Люди спрятались в домах, как суслики в норах, выходили только по самым неотложным делам. Над слободой курились сизые дымки, прямыми столбиками тянулись из труб в ясное небо.
Габдулла сидел дома. Забравшись на подоконник, он с восхищением рассматривал затейливые узоры, расписанные морозом на стеклах. Узоры напоминали листья папоротника. С улицы на них падали красноватые солнечные лучи, и они сверкали и переливались разными цветами, как перламутр в той раковинке, которую Габдулла носил на своей тюбетейке.
Подышав на лед, Габдулла пальцем делает маленькое отверстие и одним глазом смотрит через него на улицу.
«А что делает сейчас Абдельбар? — думает он.— Катается на своей прялке или вот так же сидит у окна и выглядывает в «глазок» на улицу? Только солнце, наверно, не заглядывает к ним в окно…»
В сенях резко скрипнула примерзшая дверь.
— Вон и отец, кажется, идет, а у меня ничего не готово. Даже прибраться не успела,— спохватилась Газизэ и, взяв кочергу, принялась мешать потухающие головешки в печи.
Открылась дверь, и в комнату ворвались клубы густого, холодного пара.
— А, Сахаби, это ты, оказывается. А я думала, что вернулся Вали. Раздевайся, проходи…— сказала Газизэ и, видя, что шакирд протягивает ей какой-то сверток, спросила:— Что это?
— Вали-абзый велел передать… Встретились на базаре, он дал мне вот это и сказал: «Передай жене, пусть что-нибудь приготовит, скоро приду с Джафаром».
Газизэ молча посмотрела на Сахаби и, резко повернувшись, бросила сверток на лавку.
— Нашел время гостей звать,— заворчала она.— Дома — как в гнезде шайтанов, ничего не прибрано. А чем мне их угощать? Сказал бы вчера, сегодня сходила бы на дальний базар. В лавке, что ни возьми, все дорого. Да и на базаре ни к чему не подступишься. Хлеб дорожает с каждым днем! А весной, говорят, будет совсем плохо… Спаси, аллах!
Кончиком платка она отерла заслезившиеся от дыма глаза и, подняв ухватом чугун, поставила его в печь на угли.
Сахаби разделся, свою отороченную мехом шапку повесил на гвоздь, затем вынул из кармана красную феску и надел ее на голову. Подойдя к печи, он приложил обе ладони к теплым кирпичам и, глядя на Габдуллу, задвигал ушами, глазами, ртом. Эти уродливые гримасы всегда удивляли и забавляли Габдуллу, и он, подзадоривая Сахаби, говорил: «А ты не можешь свести глаза к носу!» Или: «А пошевели одним ухом!» И Сахаби, вместо ответа, делал и то и другое к великому удовольствию Габдуллы.
Была у Сахаби и еще одна способность: он знал много всяких мунаджатов и исполнял их мастерски. Он распевал их самозабвенно, закрыв глаза, прислушиваясь к собственному голосу и постепенно затихая, как бы впадая в дрему. И когда казалось, что он уже совсем заснул, вдруг встряхивался, словно его кто-то стукнул по голове. Нравился слушателям или нет этот его способ исполнения мунаджатов, но содержание их волновало сердца. Вали обычно слушал пение Сахаби, немного склонив голову набок. Газизэ, сидя в сторонке, смотрела на певца затуманенным взглядом, и часто невольные слезы заставляли ее прикладывать к глазам кончик головного платка… Габдулла в прошлом году сам видел и слышал, как Сахаби заходил в каждый дом в день Нового года и в день рождения пророка Мухаммеда и везде, пропев подходящий мунаджат, получал подаяние.
В слободе звали его «Сахаби-шакирд». За плату он всегда был готов написать или прочитать письмо. Женщины и особенно старухи дивились на него: «Очень ученый шакирд!»
Сахаби был односельчанином Газизэ, учился в Приозерном медресе, что на берегу озера Кабан. Летом, боясь голода, он не поехал в свою деревню, остался в городе, помогал Вали шить ичиги. Это давало ему право считать себя в этом доме своим человеком.
Многое в Сахаби очень не нравилось Габдулле. Шакирд был слишком жаден. Правда, за столом он первым не тянется за куском, сидит с таким видом, словно ему и не хочется есть. Но стоит Газизэ отойти к печи, а увлеченному разговором Вали отвернуться, как Сахаби с кошачьей ловкостью хватает из блюда самый жирный кусок — и в рот. Затем незаметно для других медленно прожевывает его. Эту свою жадность он почему-то не скрывает только перед Габдуллой, очевидно, считая его все еще ничего не понимающим малышом. Хуже всего то, что когда он остается в доме один с Габдуллой, то начинает шарить везде, заглядывает во все кастрюли и миски, все нюхает, лижет, берет щепотками из кастрюль и все, что бы там ни было, жадно кидает в рот. Иногда он даже забирается в чулан и, попробовав там сливок или творогу, выходит оттуда, ухмыляясь и облизываясь, как кот. Потом, как ни в чем не бывало, садится на нары и, подвигав ушами, сделав страшные глаза, начинает еще дразнить Габдуллу.
— Вот я скажу, когда вернется Газизэ-апа, скажу! — говорит он с насмешкой!
— О чем? — удивляется Габдулла.
— Он еще спрашивает!.. А кто лазил в горшок пальцем и лизал сливки?.. А куда делись из сахарницы пять кусков сахару?
— Ты же съел!
— Вот попробуй так сказать, увидишь, чго с тобой будет!..
Габдулла, конечно, ничего не говорил о проделках шакирда. Но его воспитатели, по-видимому, и сами догадывались обо всем, хотя и делали вид в присутствии Сахаби, что ничего не замечают.
— Бедняга, наверно, от голода мучается,— отвечал Вали на недовольное ворчанье жены, когда уходил шакирд.— Нелегко ведь жить в медресе и набираться ума. Покойный мой шурин Галимджан, к примеру сказать, говаривал, что сытость и знания в одном месте не умещаются…

3

День склонялся уже к вечеру, когда пришел Вали со сватом Джафаром.
Газизэ, поставив на стол картофельный суп и лепешки, поклонилась гостю.
— Не обессудь, Джафар-абзый. Муж не предупредил заранее, поэтому не смогла приготовить угощение.
— Ладно, Джафар свой человек, не обессудит,— ответил раньше гостя Вали и обратился к жене: — Ты достань-ка нам ту, изюмовую…
— Да что ж, ничего не стоит ее принести,— сказала Газизэ,— только поправится ли свату? Видно, мало на этот раз положила изюму. Сегодня утром встряхнула посуду — изюмовка, да не та, плохо еще бродит.
Когда она принесла кувшин, Вали наполнил брагой три чашки — гостю, себе и шакирду. Выпив свою чашку, он добродушно засмеялся.
— Ах, шайтан женщина, ты сюда, наверно, хмельку добавила? Куда денем грех?
«Если соврать — согрешу»,— подумала Газизэ, поэтому не ответила мужу, а только улыбнулась уголком рта и перевела разговор на другое.
— Сахаби,— обратилась она к шакирду,— спел бы нам какой-нибудь мунаджат.
Словно только и ждавший этого, Сахаби откинулся назад, закрыл глаза и громко запел:

Этот мир с Ирбитской ярмаркою схож,
Ярмарку закроют — сгинешь, пропадешь!
Вот она закрылась с шумной кутерьмой,
Кто гулял на ярмарке, тот пришел домой.
Дома свел подсчеты — и глядеть не рад:
Сколько было лишних и ненужных трат!
«Как теперь к домашним постучусь я в дверь?
Как с долгами, нищий, расплачусь теперь?
Горько без гостинцев показаться мне
Малолеткам детям, молодой жене!»
Голыми с Ирбита возвращались мы,
Голыми оставим мир для вечной тьмы.
Да, Ирбит походит на весенний лед,
Не найдет опоры тот, кто упадет.
Коль посеешь просо, не родится рожь,
И в делах неправых правды не найдешь.

Голос Сахаби становился все тише и наконец замер на последней протяжной ноте.
Вали поднял отяжелевшую от изюмовой голову и задумчиво сказал:
— Да, жизнь — это, к примеру сказать, Ирбитская ярмарка… Эх, не понимаем мы, непросвещенные!.. Гм… да…
Газизэ пение Сахаби, как всегда, навело на грустные мысли. Стараясь не показать, что она расчувствовалась, Газизэ украдкой смахнула набежавшую слезу и принялась угощать свата:
— Кушайте, Джафар-абзый, кушайте!..
Изюмовая понравилась и Джафару. Он не отказался и от пятой чашки, выпил ее одним духом. Его низкий сипловатый голос окреп, лицо сделалось темно-красным, как свекла. Погладив торчащие рыжие усы, он уставился на Сахаби налитыми кровью глазами, словно хотел проглотить его, и рявкнул:
— Хор-рошо! Очень хорошо поешь мунаджаты, шакирд! Но скажи: чему учат вас в медресе? Хорошему или плохому, а?
Сахаби, как заяц перед удавом, съежился, вобрал голову в плечи.
— Ну?! — еще громче рявкнул Джафар.
Шакирд испуганно пробормотал что-то в ответ.
Габдулла, затаив дыхание, ждал, чем все кончится, и думал: «Вот попадет сейчас Сахаби!»
— Дурная башка! — просипел Джафар.— Если хочешь научиться правильной науке, плюнь ты на своего Галляма-хазрета* (* Хазрет — почтительное обращение к мулле.) и слушай, что говорит наш славный шейх Багаутдин* (* Шейх Багаутдин — глава мусульманской секты, не признававшей официальной мечети.). Вот кто говорит настоящую правду!..
Газизэ с беспокойством перебила его:
— Да ну тебя, Джафар-абзый, не повторяй ты слов этого Багау-ишака!.. И так все прахом идет на свете… Чего только не придется еще пережить?.. Спаси, аллах!
— А ты не суйся в мужской разговор! — вдруг вмешался Вали, сердито взглянув на жену.— Вон из-под платка волосы выбились, скажем, например, их подбери… Лезешь со своим оханьем вперед мужчин, я тебе скажу… Гм… да…
Он вмешался не потому, что был несогласен с женой, но ему хотелось возразить Джафару по-своему, по-мужски.
— Неправильно говоришь ты, сват,— сказал он.— Наш хазрет слова вашего ишана на нет сводит. А нам, если не отойдем от обычаев дедов, и этого хватит.
— Ваш Галлям-хазрет, Ибрагим-бай и все прочие — гяуры, вероотступники! —ответил ему Джафар и тут же пьяно забормотал какую-то молитву: — Спаси нас, правоверный подвижник Саидзадэ-ходжа Багаутдив…
Сидя на нарах с поджатыми ногами, он уперся локтями в колени и схватился за голову.
«Плачет»,— подумал Габдулла. Но Джафар не плакал, он раскачивался из стороны в сторону и продолжал восславлять своего шейха Багаутдина.
Газизэ притянула Габдуллу к себе, положила его голову к себе на колени и зашептала молитву.
После шестой чашки изюмовой Вали расхрабрился.
— Нет, вы еще не знаете Мухамета-Вали! — крикнул он, вскакивая с места.— Мухамет-Вали — он только на первый взгляд смирный, а в нем волки воют, львы рычат в нем!
Размахивая руками, он пошел к окну.
— Вот возьму и перебью окна!
У Габдуллы бурно забилось сердце, заблестели глаза. Подняв голову, он с испугом, смешанным с любопытством, ждал, когда полетят со звоном осколки стекла.
— Нет, нет, сынок, ничего не будет,— стала успокаивать его Газизэ.— Так это он, петушится только.
Действительно, ничего не случилось. Вали, видя, что его никто не удерживает, отказался от мысли бить окна. Опустившись на табурет у своего рабочего столика, он уставился в какую-то точку на полу и пьяно забормотал:
— Ха! Ибрагиму-баю не нравится наша работа… За пару ичигов начал на тридцать копеек меньше платить, разбойник… Дескать, другие дешевле им отдают, дескать, у других будут брать… Гм… да…
Габдулла, видя, что старик просто так распетушился и не будет бить окна, опять положил голову на колени Газизэ и вскоре заснул.

ГЛАВА ШЕСТАЯ
1

Медленно проходят зимние дни, явь которых похожа на тягостный сон, а сны — на томительную явь. Весну жители слободы встречают как желанный, красивый сон. Габдулла выходит из ворот и стоит, немного склонив голову набок, весь отдавшись во власть весны. На другой стороне улицы стоит у ворот своего дома сосед и, улыбаясь, смотрит на Габдуллу.
«И до этого дожили»,— словно говорит его задумчивая улыбка.
Извозчик Шаяхмет сегодня спокойно сидит на козлах и не обращает никакого внимания на ленивый шаг своей лошади, не ругает, не бьет ее, как в другие дни. Из-под ворот выскакивает тощая дворняжка, хрипло тявкает на лошадь, но тут же приседает на задние лапы и передней начинает трепать себя за ухом, как бы решив: «Э, да пусть идет, мне-то что!» Лошадь косит на нее грустными глазами, и во взгляде ее укор: «Дура ты!» На воротах, подпрыгивая и задорно чирикая, кружится воробей. Вот он клюет что-то, чистит о доску клюв и вдруг, вспорхнув, перелетает на крышу дома. Кравшаяся к нему по забору серая кошка провожает его хищным взглядом и, облизнувшись, сладко жмурится, точно подсмеиваясь над пугливым воробьем: «Глупый, ведь я хотела только поиграть с тобой!» Где-то во дворе голосисто поет петух. Ему откликаются другие с ближних и дальних дворов.
Солнечные блики капелью льются с крыш, разбегаются по земле серебряными ручьями, отражаясь на лицах, в глазах людей. Конец злым морозам, буйным снежным буранам, все сверкает в чудесном солнечном сиянии, вее пробуждается к жизни, радуется весне.
Потом начинается половодье. На болотистую луговину между двумя слободами врываются могучие волжские воды.
«Волга к нам в гости пришла»,— говорят в слободе.
Вечером, когда старики разойдутся из мечети по домам, на воде показываются лодки. Они плывут рядом, в одной девушки, в другой мастеровая молодежь — джигиты, как зовут в слободе деревенских и городских парней. Кто-то наигрывает на самодельной скрипке. Джигиты, глядя на девушек, запевают:

Платье матери родной
Разве не наденет дочь?
На пятнадцатом году.
Разве не полюбит дочь?

В лодке девушек кто-то растягивает гармонь. Это или Музаянэ или вышивальщица Фатыма, прозванная «Вензелевой». Обе девушки известны на всю слободу как лучшие гармонистки. Вначале девушки отвечают джигитам осторожно — такими куплетами, в которых тайны сердец не раскрыты, но и для надежды оставлена лазейка. Джигиты смелеют, говоря языком песни, все чаще называют имена девушек. Острая на язык толстая Гаффи, имя которой не упоминается в песне, дразня джигитов, поет:
Вся еда мастерового —
Мясо жесткое и суп.
Кто зубами тянет кожу,
Смолоду уже беззуб.
Если наш мастеровой
В кошельке отыщет грош,
Тотчас он начнет хвалиться,
Зазывает на кутеж!

Над водой звенит девичий смех. Джигиты галдят, не находя ответа на это неожиданное нападение. Наконец придуман и громко распевается ответный куплет:

Девушки из слободы
Вышивают тюбетейки.
В ботаническом саду
Просидели все скамейки!

Теперь смеются джигиты…
Газизэ с трудом уводит Габдуллу домой.
— Продрог ведь совсем, сынок,— говорит она, беря Габдуллу за руку.— Так недолго и простудиться. Весна-то весна, да она обманчивая…
После ужина Габдуллу укладывают спать, хотя светло еще на улице и с лодок все еще доносятся песни девушек и джигитов. Постепенно они затихают, но в ушах Габдуллы все звенит их жизнерадостный напев… Хорошо, оказывается, весной в слободе!
Газизэ разговаривает с мужем, вспоминает былые весенние забавы.
— В прошлые-то годы разве так бывало? — Она, кажется, немного завидует молодежи, а воспоминания о своих девичьих годах наводят ее на грустные размышления.
— С голодным-то желудком не разгуляешься, — отвечает ей, не отрываясь от работы, Вали.
Но Габдулле достаточно и того, что он видел и слышал сегодня. Весна обещает ему много интересного: походы в Бакалду, на озеро Кабан, может быть, даже катанье на лодках. Сегодня они с Абдельбаром уже успели поговорить об этом. Кроме того, мать обещала сводить на весеннюю ярмарку — Ташьяк. А это еще что такое?..

2

С нетерпением ждал Габдулла, когда его поведут на Ташьяк. Этот день, наконец, наступил.
Газизэ встала раньше обычного, прибралась, вскипятила самовар. После завтрака она одела Габдуллу во все чистое, на голову ему надела новую плюшевую тюбетейку. Затем приоделась сама и, достав из короба немного припрятанных денег, завязала их в кончик платка. Вали завернул в старую шаль жены четыре пары законченных отделкой ичигов и сказал:
— Ну, пошли, да не прогневается на нас аллах… До перевоза они шли вместе. Лодочник Мустафа за пятак перевез их через полую воду в Старую слободу.
У сенных часов Вали, предупредив жену, чтобы она не особенно увлекалась ярмарочным гуляньем и поскорее возвращалась домой, ушел сдавать заказ.
— Не стоит тратить деньги на конку, пойдем-ка пешком, сынок,— сказала Газизэ и повела Габдуллу узкими уличками слободы.
Вскоре они вышли к Булаку.
По зеленым берегам еще многоводной реки двигались толпы празднично одетых людей. Все они шли в одном направлении — к видневшейся вдали резной деревянной арке с высокими мачтами и развевающимися на них флагами. Туда же плыли по Булаку лодки, наполненные веселящейся молодежью. Всюду стоял веселый гомои, раздавались песни, плясовые переборы гармошек.
Каждый спешил насладиться праздничным гуляньем, вдохнуть в себя хмельной воздух весны. Казалось, брели все эти люди по большой дороге жизни с тяжкими ношами на плечах и вдруг, услышав, что где-то тут бесплатно раздают счастье, бросили свои ноши и устремились сюда. Но по лицам людей, по тому, как они шли, настороженно озираясь, оглядываясь назад, было видно, что они не верили в это временное счастье и словно ждали, что кто-то властный и неумолимый вдруг скажет им: «Вернитесь, возьмите свои ноши и идите уготованным вам путем!» Только беззаботная молодежь, стараясь наверстать упущенное, непринужденно, без оглядки предавалась праздничному веселью, давая полную волю голосу и ногам.
Габдулла был в восторге. Как весело идти среди поющих, приплясывающих под гармошку джигитов и девушек! Даже старики улыбаются, глядя на них. А ведь это еще не ярмарка, не Ташьяк. Какой же он сам, Ташьяк, если даже дорога к нему такая веселая?
Когда они прошли в ворота под аркой, разукрашенной большими флагами и гирляндами маленьких разноцветных флажков, ярмарка уже кипела народом.
Газизэ направилась было к первому торговому ряду, но какая-то женщина в цветастом платье, с большими черными глазами, схватила ее за полу чапана.
— Красавица, дай посмотрю твою руку, скажу твое счастье…— торопливо заговорила она.
Вырвав конец чапана, Газизэ накинула его на голову, но не успела и тагу ступить, как к ней протянулось множество рук сидевших на земле грязных, в лохмотьях людей. Они унылыми голосами молили о подаянии:
— Барыня, подай погорельцам… дети умирают с голоду… сколько-нибудь…
— Мусульмане, во имя аллаха…
— Подайте ради Христа…
— Вашему брату мусульманину, спасшемуся от бедствия землетрясения в Семиречье…
Газизэ едва отбилась от нищих. Но возле человека в старом, оборванном бешмете и солдатской фуражке без козырька, с деревяшкой вместо ноги, она сама остановилась. Инвалид, как видно, участник русско-турецкой войны, пел байт про эту войну:

Ой, Балканская гора,
Нелегко взбираться,
Пять турецких городов
Взяли с бою, братцы!
Переплыли мы Дунай,
Взобрались на гору.
Трое суток без еды
Были мы в ту пору.
Солнце брызнуло в родник
Яркими лучами.
Увидали турок мы,
С ним!: — англичане.
Повернули турки вспять,
Лоноча молитву,
Ну и дали жару им,
Выиграли битву!

Просты были слова байта, прост и его печальный напев, тем не менее, солдат-инвалид собрал вокруг себя много людей, и всех трогало его пение до глубины души. Люди хотели слушать рассказ бывалого человека о жизни народа и его судьбе, они испытывали жажду к такому слову.
Прозвучали и замерли последние слова байта. Растроганная Газизэ торопливо развязала конец платка, достала копейку и сунула ее в руку инвалиду. Габдулла, держась за ее руку, пошел рядом с ней, но все оглядывался на одноногого солдата и шевелил губами, словно стараясь повторить и запомнить слова байта.
Прежде всего они попали в посудный ряд. Здесь в лавках были расставлены на полках изделия из стекла я фарфора — пузатые, тонкого стекла и граненые графины, рюмки, бокалы, стаканы, красивые, цветного стекла кувшины, фарфоровые, с золотой каймой и цветами миски, тарелки, блюда… Целые полки занимали одни только чайники — синие, красные, белые, с голубыми васильками…
Газизэ подтолкнула Габдуллу и шепнула ему на ухоз
— Смотри, это бай, на которого работает твой отец.
У прилавка одного из ларьков стоял низкого роста
человек с большим животом и круглой черной бородкой. Вместе с богато рлзодетой женой он отбирал с полок все самое красивое. Приказчик аккуратно завертывал отобранное в бумагу и складывал в корзину.
— Почему они так много покупают посуды? — спросил Габдулла.— У них детей много, да?
— Нет, сынок, не детей, гостей у них много,— ответила Газизэ и почему-то вздохнула.
Из посудного они перешли в мануфактурный ряд.
— Сюда, сюда, к нам заходите! — закричал из одной лавки не то хозяин, не то приказчик, зазывая Газизэ.— Вам, говорите, нужен красивый платок? Сынку на рубашку? Мужу на бешмет? Пожалуйте, пожалуйте… Лучше и дешевле, чем у нас, не найдете на всем Ташьяке.
— Посмотри, посмотри на эту сарпинковую шаль! — перебивая соседа, кричал торговец из другой лавки.— Прочная, дешевая и ничуть не хуже шелковой! Наденешь— красавицей станешь, и привораживать никого не надо…
Пошли ряды сарпинки из Саратова, ситца из Орехово-Зуева, шелковых шалей и халатов из Маргелана и Самарканда. Со всех сторон торговцы и их приказчики, настойчиво зазывая покупателей, истошно кричали по-русски, по-татарски, по-узбекски…
Во фруктовом ряду, где на прилавках были герой навалены сабза, изюм, орех, вяленая дыня, халва и рахат-лукум, туркмен в огромной, как кузов, папахе кричала:
— Вот изюм из Бизмеина! Вай, сладко, покушай на проба!
Рядом купец из Ташкента, расхваливая свой товар, старался перекричать всех и складно перемешивал русские слова с узбекскими:
— Хэй, хэй, хэй, хэй! Самарский мука, ташкентский лепешка, свой сад-огород, хэй, подходи, народ!
На площадке за торговыми рядами, где молодая трава была уже вытоптана, высилось сколоченное из новых досок большое сооружение с конусообразным брезентовым верхом — цирковой балаган. Круглые стены балагана были сплошь оклеены яркими, красочными (афишами с изображением цирковых представлений. Чего только не было здесь: пляшущие на задних ногах кони, обезьяна в огромных очках и шляпе, девушка с маленькими ногами, шагающая с зонтиком по тонкой проволоке, двухголовый дракон, размалеванные клоуны в широченных штанах, подтянутых почти к самому подбородку, в сдвинутых набок остроконечных колпаках, а там дальше еще что-то, еще и еще…
У Габдуллы разбежались глаза. Не успел он рассмотреть все рисунки, как из балагана вышли двое и поднялись на решетчатый балкон.
Клоун в таких же, как на рисунке, широченных штанах, посмотрев на сгрудившуюся перед балконом толпу, снял свой колпак с бубенчиком и низко поклонился, а когда выпрямился, рыжие волосы у него на затылке встали дыбом и плавно опустились. Габдулла даже вскрикнул от изумления. Под смех толпы клоун сделал еще один поклон и хотел уйти, но другой человек, в блестящем черном цилиндре, похожий на щеголя с Проломной* (*Проломная — главная улица в старой Казани.), схватил его за ухо. Клоун пронзительно закричал, но щеголь своей маленькой палочкой щелкнул его по заду, и он, дернувшись всем телом, замер, удивленно выпучив глаза на толпу. В толпе опять засмеялись. Щеголь начал о чем-то спрашивать клоуна, тот что-то отвечал и всякий раз после ответа выжидательно смотрел на толпу: чего, дескать, не смеетесь? И люди смеялись от одного только его потешного вида.
Закончилось это представление тем, что человек в цилиндре приказал рыжему взобраться на решетку, рыжий несколько раз пытался это сделать и все срывался, с грохотом падая на помост. Но вот он вырвал у щегола тонкую палочку, посадил на ее конец тарелку, быстро-быстро завертел ее и стал подниматься вверх. Габдулла испуганно смотрел на него; вот-вот уронит тарелку или сам грохнется вниз. Клоун, однако, бтагополучно поднялся на решетку, затем, ловко подхватив падающую тарелку, легко спрыгнул на помост и скрылся в балагане. Оставшийся один щеголь недоуменно развел руками — вот, дескать, как! — и начал зазывать народ, выкрикивая по-русски и по-татарски:
— Только биш копеек! Только пятак!
Габдулле понравился ловкий клоун с рыжими волосами. Он даже посочувствовал ему, когда щеголь, по-видимому хозяин балагана, ругал и бил его палочкой. Велико же было его изумление, когда он из разговоров в толпе понял, что рыжий — хозяин балагана, а разодетый щеголь — его работник.
«Как же это так?» — недоумевал Габдулла.
Пройдя немного дальше, они остановились возле небольшого и тоже круглого балагана, вокруг которого на подвешенных, раскрашенных в разные цвета деревянных лошадках и львах сидели маленькие всадники. Вдруг в балагане заиграла музыка, как десяток гармошек, разряженный парень в красной рубахе забухал в огромный, как бочка, барабан, зазвенели медные тарелки в руках другого, и весь круг лошадок и львов пришел в движение, закружился, сверкая хрустальными подвесками, золотой и серебряной бахромой.
Это была карусель, оставившая в памяти Габдулта самое яркое и самое горькое воспоминание о Ташьяке.
Движение все нарастало, сидевшие на конях и львах всадники летели мимо с головокружительной быстротой,— они казались Габдулле сказочными богатырями, Но вот карусель замедлила лвижение и остановилась. Музыка смолкла. «Сказочные богатыри» неохотно сползли с седел на землю и превратились в обыкновенных слободских мальчишек.
Газизэ взяла Габдуллу за руку, хотела увести его от карусели, но он испуганно закричал:
— Мама, мама! Не надо уходить! Не надо!
В его голосе было столько боли, мольбы, что Газизэ остановилась, развязала узелок платка и быстро пересчитала деньги.
— Сорок три копейки…— задумчиво проговорила она.— На память о Ташьяке хотела купить на рубашку ему… совсем износилась… А если и Вали вернется без денег?.. «Эх, сынок, сынок дорогой…»—мысленно пожалела она Габдуллу и, завертывая деньги, отерла концом платка набежавшую слезу.
В это время какой-то толстый мальчишка с пухлыми, точно надутыми, щеками, расталкивая всех на своем пути, подошел к карусели и сел верхом на свободного льва. Габдулла едва не упал от толчка.
— Ты что, ослеп? Лезешь прямо на людей,—заворчала Газизэ.
Толстый мальчишка взглянул на нее и дерзко ответил:
— Ну, ты не очень-то шуми! Много тут таких оборвышей, как твой!
Вытащив из кармана длинную, как свечка, конфету, он снял с нее позолоченную обертку и принялся сосать, надменно поглядывая на Габдуллу и на других обступивших карусель слободских мальчишек.
Карусель опять закружилась.
Габдулла молчал, с растерянным видом глядя то на карусель, то на мать, как бы спрашивая: «Мама, почему я не катаюсь?» У Газизэ надрывалось сердце. Проклиная жизнь и весь свет, она взяла Габдуллу за руку и направилась к торговым рядам.
Опомнилась она, только увидев перед собой ярмарочную арку с флагами. «А все-таки надо было покатать Габдуллу на карусели. Назло этому нахальному сыну Ибрагима-бая посадить бы его на самого лучшего конька — и пусть прокатился бы два-три раза. Ведь все равно ничего не купила», — подумала она и хотела было повернуть обратно, но, вспомнив, что к приходу мужа надо еще успеть приготовить обед, заторопилась домой.
— Ничего, сынок, Ташьяк еще не скоро закроется, — сказала она, стараясь утешить Габдуллу. — Мы придем в другой раз, ты сядешь на самого большого льва и покатаешься вволю…
И это не были пустые слова. Газизэ стала по копейкам откладывать деньги на ярмарочные развлечения и гостинцы для Габдуллы. Она даже поругалась с Вали, и тот в конце концов засел за давно обещанные сыну козловые ичиги.

3

Накануне Вали до позднего вечера сидел за своим верстаком, спеша закончить работу. Габдулла, возбужденный мечтой о Ташьяке и о катанье на карусели, отказывался лечь спать. Он сидел на табуретке и внимательно следил за работой мастера. Смотреть, как отделываются козловые ичиги, и думать, что осталось всего одна ночь до самого счастливого дня, когда он наденет эти новенькие красивые сапожки и пойдет на Ташьяк, что может быть приятнее?
Газизэ уговаривала его!
— Габдулла, ненаглядный, постель готова, ложись, завтра придется рано вставать!
— Сейчас, мама, сейчас…— отвечал Габдулла и, не имея сил оторвать глаз от почти готовых ичигов, продолжал смотреть на работу отца.
Стараясь отогнать одолевающий сон, он все чаще протирал пальцами глаза. Иногда его рот растягивало в невольном зевке, но он тут же его закрывал, стараясь в виду не подавать, что ему хочется спать. Габдулла боялся: не закончит отец ичиги — и пропало завтрашнее катанье на карусели… Совсем незаметно закрылись глаза, и он чуть не свалился с табуретки,
— Ты, разбойник, притворяешься, будто не хочешь спать,— сказал Вали, откладывая в сторону ичиги и поднимаясь с места.— Идем-ка в постель!
Он хотел поднять мальчугана с табуретки, но тот испуганно замахал руками.
— Нет, нет, мне не хочется! Вот, смотри! —и в подтверждение своих слов Габдулла широко раскрыл глаза.
— Э-э, погоди-ка, погоди… Что это с твоими глазами? — встревожился вдруг Вали.— Мать, взгляни-ка, ведь глаз у парня совсем залит кровью…
Утром Габдулла смог открыть только один глаз, другой заплыл большой красной опухолью.
И вместо Ташьяка, его повели к суфию Мухетдину.
Заговор суфия не помог. Опухоль увеличилась, Не помогли и заклинания старой Магруфэ, все ее старания отвести ячмень на кошку, собаку, волка. Наконец Габдуллу повели к старику знахарю, на другую сторону озера Кабан. Старик, сделав наговор, пустил несколько капель какой-то едучей жидкости в больной глаз Габдуллы.
После этого Габдулла двое суток кричал от боли, не спал, ничего не ел. На третий день Сахиб-солдат и Григорий Иванович привели с собой низенького, худощавого человека с русой бородкой, в очках. Осмотрев глаз Габдуллы, он покачал головой и сердито сказал:
— Эх, невежество! Знахари, бабки… Могли загубить мальчугана.
Он что-то написал на бумажке и велел Сахибу принести два лекарства — для промывания глаз и для приема внутрь — и ушел. Сахиб-солдат достал лекарства в городской больнице, где он работал, и Габдулла стал быстро поправляться. Жар у него спал, боли прекратились,— лекарства оказались сильнее, чем все наговоры стариков и старух.
Однажды утром Габдулла, проснувшись, сказал:
— Мама, я больше не хвораю. Пойдем сегодня на Ташьяк?
Газизэ не знала, что ответить.
— Ташьяк уже закрылся, сынок,— тихо проговорила она и отвернулась, отирая рукой глаза.

4

Отец Абдельбара, богатырь Нигматжан, вернулся из больницы сильно похудевшим, сгорбившимся. Он оглох и стал как немой, целыми днями молча сидел во дворе, греясь на солнышке. Изредка подходил Сахиб-солдат и, присев возле него на бревне покурить, кричал ему на ухо:
— Дурак ты! Иди к своему хозяину и требуй, чтоб поставил тебя на старое место. Садык-бай должен помочь тебе. А заартачится — возьми его за шиворот н тряхни как следует! Ты же за его добро пострадал… Приходи завтра ко мне, мы с Григорием напишем прошение. Кто знает… сей мир — колесо… может, что и получится.
Слышит Нигматжан или не слышит,— он глядит в голубое небо и улыбается. Он ничего не говорит… Ему нет никакого дела до того, что будет завтра, ему и думать об этом не хочется. А вот сегодня хорошо — лето, солнышко! Как не воспользоваться хорошим днем, не посидеть вот тут на бревне в свое удовольствие?
Сахиб-солдат выкуривал цыгарку, две и, так и не добившись от него ничего, уходил в старую баню, где жил Григорий Иванович.
Единственное окно бани, выходившее на озеро, было теперь застеклено, снаружи была навешена новая дверь. Григорий Иванович целыми днями где-то пропадал и в баню приходил только ночевать. Частенько из окна, завешенного толстой бумагой, пробивался свет. Аллах ведает, чем занимался там ночами Григорий Иванович. Находились досужие, подбирались ночью к окну, стараясь что-нибудь подсмотреть в щелку, потом шептали:
— Не иначе, деньги фальшивые делает!
Сахиб-солдат говорил таким шептунам:
— Не болтайте лишнего. Григорий работает чертежником. А вы знаете, что такое чертежник? То-то и оно, что не знаете.. Новые машины выдумывает чертежник!
Один из слободских парней упорно утверждал, что Гиргерей рисует портрет очень красивой девушки: глаза — как две звезды, волосы — черной тучей, волнами в половодье… Но мало ли что можно наговорить — язык-то ведь без костей!
Когда Габдулла впервые после болезни вышел во двор, ему захотелось повидаться со своими друзьями и прежде всего с Абдельбаром. Но двор был пуст. Только на бревне, как всегда, сидел Нигматжан и с какой-то бессмысленной улыбкой смотрел в ясное небо. Спрашивать его об Абдельбаре Габдулла не решился, да и было бы это бесполезно: на всякий вопрос Нигматжан отвечал лишь невнятным бормотанием, которого не понимал даже Сахиб-солдат.
На улице сын брахмистра Шиапа играл в бабки с мальчишками с соседней улицы. Габдулла, дружески улыбаясь, подошел посмотреть на игру. Неожиданно один из мальчишек крикнул:
— Отойди! Не стой тут, а то по ногам получишь!
Он и в самом деле прицелился и пустил бабку, стараясь попасть в ногу Габдуллы. Бабка пролетела мимо. Принимая это за шутку, Габдулла засмеялся.
— А вот и не попал, не попал!
Мальчишка розозлился.
— Я вот как дам тебе,— сказал он, подходя и замахиваясь кулаком,— так и на другой глаз окривеешь!
— Кривой, кривой! Слепой! — принялись мальчишки дразнить Габдуллу.
Сын Шиапа что-то тихо сказал им, после чего они стали еще больше насмехаться над Габдуллой.
— Хи-и-и, отца нет, матери нет! Заблудившийся цыпленок!
Габдулла, подошедший к ребятам в таком дружелюбном настроении, помрачнел. Он с яростью бросился бы в драку, но мальчишек с соседней улицы было мною, а подле него никого из друзей.
Совсем неожиданно появился на улице Абдельбар. Кинувшись на помощь Габдулле, он ударил одного из мальчишек, другого толкнул так, что тот шлепнулся задом на землю; остальные разбежались.
Абдельбар презрительно взглянул на сына брахмистра.
— Эх ты, нашего забижают, а ты стоишь и смотришь?!
— Да он сам начал, —возразил тот и хотел еще что-то сказать в свое оправдание, но Абдельбар оборвал его:
— Убирайся отсюда, чухырь!
Щуплый мальчуган бочком прошел мимо него вдоль забора и, войдя в ворота, крикнул:
— А у твоей матери чахотка! А отец у тебя немой!
— Ах ты!..— Абдельбар бросился было за ним, но тот успел вбежать в сени и оттуда, приоткрыв дверь, показал язык.
— Выйдешь еще! — с угрозой сказал Абдельбар.
Услышав, что мальчишки ссорятся, со второго этажа проворно сбежала Аннушка.
— Брось, Абдельбар! Мустафа — он нехороший, он ворует яйца из-под наседки,—сказала она и предложила пойти на озеро.
Абдельбару очень хотелось поиграть на озере, но он отказался туда пойти. Он рассказал, что его мать почти не встает с постели, отец работать не может — и все в доме лежит теперь но нем. Говоря об этом, он как будто даже гордился своим положением единственного кормильца семьи.
— Вот пойду сейчас на Бакалду,— говорил он, как всегда, давал полную волю своей пылкой фантазии,— пойду и поймаю двух сомов. Одного сварю для матери, другого продам на Сенном базаре и куплю большой бредень. Налезла много всякой рыбы, открою каменную лавку, как у торговца Хисмата. А потом уж сам я не буду ловить рнбу, мне будут приносить ее рыбаки. А я буду сидеть в лавке, щелкать кругляшками на счетах да деньги считать. Приходите тогда ко мне за рыбой. Ладно? Вам я буду ее бесплатно давать…
Габдулла и Аннушка были немало удивлены щедростью Абдельбара и с готовностью согласились каждый день ходить к нему за бесплатной рыбой.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Голод, оставленный Габдуллой в Училе, словно гнался за своей маленькой жертвой. Переходя из деревни в деревню, за многие версты пришел он в Казань, в Новую слободу и незаметно вошел в дом сапожного мастера Вали.
«А, вон ты где, оказывается!»
Он нашел, наконец, маленького Апуша.
Сначала лишилась работы Газизэ. Когда у людей пусто в желудке, кому нужны новые тюбетейки? Ибрагим-бай, на которого работала Газизэ, получая от него плюш, коленкор, шелк и бисер для вышивки, перешел на торговлю разной бакалеей, сменил свою вывеску на «компанию», а долги своим московским кредиторам выплачивал по четвертаку за рубль. Но он не терял надежды возобновить производство тюбетеек, как только наступят лучшие времена, не хотел терять лучших своих работниц и просил их и впредь наведываться к нему. Побывав у него два или три раза и не услышав ничего, что сулило бы работу в ближайшее время, Газизэ сказала:
— Ну что ж, Ибрагим-абзый, мне придется, видно,
искать другого хозяина.
Ах, да, совсем из памяти вон…— вдруг спохватился бай.— Бике* (* Бике — барыня.) просила тебя зайти. Кажется, у нее что-то есть для тебя…
С этого дня Газизэ стала работать в доме бая: выполняла кое-какие поручения жены бая по вышивке и шитью, а больше занята была разной черной работой на кухне. За дневную работу бике давала ей осьмушку низкосортного чая и при этом говорила:
— Цейлонский чай, сто пятый номер, только для себя держим. Попрубуйте-ка, отборный чай и очень хорош для сердца, очень…
Заработок Вали тоже падал все ниже и ниже. Однажды мастер вернулся с базара и, швырнув на нары принесенные обратно ичиги, заворчал:
— Провалиться бы всем этим компаниям, шайтан их возьми! Сиди дни и ночи над верстаком, чахотку нажирай, а платят — что и цену товара не оправдаешь. Ну и жизнь, леший бы ее… Гм… да…
Вечером за работу не сели. Молча попили с хлебными корками «отборного» цейлонского чая, сто пятый номер, и так же молча легли спать.
На другой день Газизэ, собираясь идти на работу в дом Ибрагима-бая, сказала:
— Сегодня у бая будет много гостей. Возьму-ка я с собой Габдуллу. Может, и его покормят.
Вали что-то пробормотал в ответ, задумчиво добавив свое: «Гм… да…»
Газизэ вымыла Габдулле теплой водой лицо, уши, руки, приодела его и повела с собой.
Дойдя до Старой слободы, они пошли по Захарьевской улице и вскоре остановились у ворот двухэтажного каменного дома. Пройти во двор было не так-то просто: перед воротами стояла огромная толпа нищих,— сегодня бай раздавал милостыню по обету.
Увидев женщину с мальчиком, пытающуюся пробиться к воротам, нищие зашумели:
— Гляди-ка, гляди, последней пришла, а подаяние хочет получить раньше всех!
— Да это, наверно, свояченица бая! Вон у нее под шалью какой платок. Новый, кашемировый!
— А какие ичиги на ногах у сына! С задниками и совсем новенькие!
— Ишь, вырядились и за милостыней пришли!
— Ни стыда, ни совести у людей!
— Гоните ее, бесстыжую!..
Не отвечая на брань, Газизэ поджала губы и встала в сторонке, решив подождать, когда кто-нибудь выйдет из дома.
Габдулла неприязненно, с насупленным видом оглядывал нищих.
— Абдельбар! — вдруг вскрикнул он, выдергивая свою руку из руки Газизэ.Где ты видишь его, сынок?
— Сейчас тут был… Убежал!
— Значит, он не хочет, чтобы мы видели его здесь.
— Почему не хочет?
Газизэ не успела ответить. За воротами загремел засов, и на улицу вышел щеголеватый приказчик бая с маленьким полотняным мешочком в руках. Нищие бросились к нему, чуть не сбив его с ног.
— Становитесь в ряд, всем хватит,— сказал приказчик.
Поднялась толкотня, давка, каждому хотелось встать впереди. Но приказчик прошел к самому заднему в ряду и оттуда начал раздавать милостыню.
Все смолкли. Всякий раз, когда рука приказчика опускалась в мешочек, там звенели новенькие копейки. Вытащив горсть монет, приказчик совал по одной копейке в протянутые ладони, успевая при этом стукнуть по рукам тех, кто, получив монету в правую руку, тянулся к нему с левой.
Старики и старухи воздавали пожелания долгой лизни баю, в надежде получить еще одну копейку в протянутую изможденную руку.
Едва Газизэ и Габдулла вошли в ворота, как на них кинулась большая черная собака на цепи и, рыча, залилась остервенелым лаем.
Габдулла испуганно схватился за руку матери.
— Не бойся, сынок, цепь крепкая, не порвет… Идем по этой стороне,— сказала Газизэ и повела Габдуллу на кухню.
Их встретила довольно красивая полная женщина в белом переднике с пышными накрахмаленными наплечниками.
«Вот она какая, оказывается, бике»,— подумал Габдулла.
Но это была не барыня, а горничная.
Не увидев на кухне ничего, кроме столов и полок, заставленных, как в лавках на Ташьяке, медной, фарфоровой и стеклянной посудой, Габдулла удивился: «Вон как в домах у баев — миски да тарелки, да чашки… Баи, оказывается, все время только едят».
На кухню вошла худощавая, богато одетая женщина с большими черными глазами на бледном лице.
— А, пришла, Газизэ? Очень хорошо,— заговорила она и, взглянув на Габдуллу, спросила: — Твой сын?
Это была жена бая.
— Да, бике, наш приемный сын,— ответила Газизэ.— Мальчик хороший, смирный. Он посидит тут на кухне, вас беспокоить не будет.
Бике кивнула головой.
— Ладно, пусть сидит. А может и в саду погулять. Только цветы пусть не трогает… Юнус! — позвала она, оборачиваясь к двери.— Поди-ка сюда, милый!
В дверях показался мальчуган лет двенадцати, слишком рослый и полный для своего возраста. Держа в руке кусок сладкого пирога, он слизывал с боков яблочную начинку и беспрерывно шмыгал носом.
Габдулла сразу узнал сластену: это был тот самый толстый мальчишка, который так сильно толкнул его у карусели, а потом, усевшись на льва, сосал конфетку.
— Сынок,— ласково обратилась к нему мать,— вот познакомься с этим гостем-джигитом. Покажи ему сад, погуляй с ним, пока я не позову тебя. Цветы не рвите… Сегодня у нас будут очень почетные гости, веди себя хорошо. Будешь послушен, завтра же куплю тебе что обещала.
— Идем! — сказал Юнус, едва взглянув на Габдуллу.
Они вышли в сад и остановились на широкой, посыпанной красноватым песком аллее.
Сад был красив. По обе стороны аллеи, за низенькой зеленой оградкой, тянулись грядки цветов, за ними зеленели ровно подстриженные кустарники. Главная аллея вела на круглую площадку с цветочными клумбами, похожими на расшитые цветными шелками тюбетейки. Каких только цветов не было здесь! Красные, белые, голубые, желтые, синие, бледно-розовые… Маленькие, с голубиный глаз, средние, как полевая ромашка, и такие большие, каких Габдулла еще никогда не видал. На шесте, воткнутом посредине самой большой клумбы, остепительно сверкал на солнце зеркальный шар.
Габдулла, поворачиваясь во все стороны, начал было рассматривать сад, но Юнус, не то играя, не то из озорства или пробудившегося чувства собственности на всю эту изумительную красоту, запрыгал вокруг него, раскинув руки, как коршун крылья. В какую бы сторону ни повернулся Габдулла, Юнус прыгал перед ним, высовывая язык, закатывая глаза, делая зверские рожи.
— А двигать ушами ты не можешь, как наш Сахаби-шакирд,— сказал Габдулла.
Вместо ответа Юнус подпрыгнул козлом и стал еще больше кривляться, дразня Габдуллу и выкрикивая имя Сахаби по слогам:
— Са-са-са… ха-ха-ха… би-би-би… Хи-хи-хи! — продолжая дурачиться, захихикал он и вдруг, став серьезным, протянул Габдулле кусок пирога: — На!
Голодный Габдулла потянулся к пирогу, но Юнус быстро отдернул руку, а другой показал кукиш и громко захохотал. Потом отвернулся от Габдуллы и, пощипывая пирог, стал бросать крошки в кусты.
— Гуль-гуль-гуль! — кого-то позвал он.
Вдруг кусты зашевелились и…
— Ах! — невольно вырвалось из груди восхищенного Габдуллы.
Веером распустив хвост, на аллею вышла зеленая птица — сама красота. Ее перья и хвост сверкали всеми цветами. Круглые глазки на хвосте, словно нарисованные рукой художника; розовые булавки, точно кем-то нарочно воткнутые в голову для красоты…
Габдулла, как зачарованный, не отводя глаз от изумительной, никогда не виданной птицы, медленно пошел к ней, но Юнус встал перед ним и крикнул:
— Не подходи, это мой павлин!
Габдулла отступил.
В этом чудесном саду он почувствовал себя жалким птенцом, запертым в клетке.
Послышался собачий лай, шум въезжающих тарантасов. Юнус взглянул во двор и, видя, что съезжаются гости, сказал:
— Если тронешь павлина или цветы, я тебе голову оторву!
Он погрозил Габдулле пальцем и убежал.
Габдулла, почувствовав себя свободнее, стал внимательно разглядывать нарядного павлина, который, топорща хвост, продолжал спокойно расхаживать возле кустов.
«Да, это и есть та самая птица,— глядя на павлина, думал Габдулла.— Птица счастья, о которой рассказывала Саджидэ-апа. Потому-то Юнус и такой счастливый… Хочет — ест сдобные корочки пирога, хочет — лижет только начинку. Попросит — и мать купит ему все, что он пожелает. Он может хоть каждый день кататься на карусели, сидя на косматом льве и посасывая длинную конфетку. Вот какое счастье принесла ему эта зеленая птица. Поймать бы такую же!.. И все правильно говорила Саджидэ-апа об этой птице счастья. Повидать бы ее, рассказать бы… Нет, лучше привести бы ее сюда. И Абдельбара ..»

2

Вероятно, Габдулла долго еще не отводил бы от павлина восхищенного взгляда. Громкие голоса прервали его размышления. Он оглянулся и увидел богато одетых баев, выходящих из дома через большие, застекленные красным и зеленым стеклом двери веранды. Баи спустились с веранды и направились в сад по той же самой «осыпанной красноватым песком дорожке. Не зная, что делать, Габдулла забежал за куст и присел на корточки.
Один из баев, с пышными рыжими усами и хитро прищуренными глазами, как видно, продолжал разговор, начавшийся еще в доме:
— Так, так, Сагитжан, взгрей хальфу как следует, взгрей! В самом деле, обязательны для мусульман предписания шариата или не обязательны? Ведь, говорят, к девицам-вышивальщицам той самой Михри ходят и шакирды и хальфы, все вместе, хо-хо-хо!.. Взгрей их! А ты, хальфа, не поддавайся. Ну, ну!
Его голос и смех гремели, как в пустой бочке. Только яозднее узнал Габдулла, что этот рыжеусый и был сам хозяин дома, Ибрагим-бай.
Хозяин и его гости прошли мимо, не заметив Габдуллу, и, поднявшись в зеленую, увитую плющом беседку за большой клумбой, расселись в плетеные кресла.
Сагитжан Сагитов, которого натравливал Ибрагим-бай на хальфу, разгорячился.
— Мне все равно,— разглагольствовал он,— пусть они ходят хоть к самому шайтану! Но я хочу, чтобы в нашем медресе был порядок. Если бы мы не давали денег, куда бы все вы пошли со своей бухарской чалмой? Я тебя спрашиваю, хальфа Сафиулла!
— Правильно! Что ты скажешь на это, хальфа? — поддержал Сагитова Ибрагим-бай, стараясь разжечь спор.
Хальфа Сафиулла, человек с большим унылым носом, в синем халате и с красной феской на голове, потирая пальцем глаз, нерешительно начал.
— Я должен сказать… кхе… хм… Во всяком случае порядок в нашем медресе по сравнению с другими…
— Где он? Где у вас порядок? — перебил его Сагит-бай.— Слыханное ли дело, чтобы сорок шакирдов вышли из повиновения и бросили медресе! Давно ли газета «Тарджеман» писала: «В Московском университете началась забастовка студентов. Слава аллаху, в мусульманских медресе этого не было и не будет». Не будет! А не прошло и месяца, как в самом большом медресе Казани шакирды подняли настоящий бунт. Спросите — в чьем медресе? В медресе самого Шихаба-хазрета… Позор для всего ислама!
— Сагитжан-абый, это дело рук того самого сына муллы…
— Конечно, не твоих рук, это мы и сами знаем! А вот почему вы не удержали шакирдов?
— Сделали все, что могли, Сагитжан-абый. Если бы мы не удержали, и остальные ушли бы из медресе,..
— Не вы их удержали, хальфа. Если хочешь знать, мы, баи, удержали их тем, что пообещали дать им хороший закят* (* 3акят — установленное шариатом отчисление 1/40 доли о купцов и 1/10 с земледельцев на богоугодные дела.). Нечего скрывать, здесь все свои.
Один из гостей, приземистый, толстый, похожий на гриб, угрюмо сказал:
— По-моему, джадиды* (* Джадиды — от слова «джадид» (новый) — сторонники крайне умеренных реформ среди татарской буржуазии, духовенства и интеллигенции; вели борьбу с наиболее консервативным крылом мусульманского духовенства, т е. кадимистами, но в борьбе против революции выступали совместно с этими последними.) во всем виноваты. Они — главные подстрекатели…
— Сам Шихаб-хазрет виноват, не тем будь помянут,— не унимался Сагитов — Это он распустил шакирдов. Как же — всякие там науки, дескать, нужны, русскому языку надо учиться!.. Вот и доучились. Один уж начал креститься…
— Хо-хо-хо! — гулко захохотал Ибрагим-бай.— Путаешь, Сагитжан, путаешь. Это хальфа Сахибгерей, изучая коран, начал креститься. А вон директор учительской школы Шахбаз-мирза и русские науки постиг, я в своей вере остался!
— Не говорите мне про этого Шахбаза! «В своей вере остался…» А что осталось в нем от мусульманина?
Некоторые из гостей, поддерживая Сагитова, накинулись на хозяина дома:
— Значит, нам уж не нужна наука ислама?
— Выходит, только русские науки нужны?
— Неразумное говоришь, Ибрагим-бай!
Но Ибрагим-бай стоял на своем.
— Кто говорит, что не нужна наука ислама? Нужна. Но я говорю, что и практические науки не мешало бы изучать мусульманам. Вот ты, например, Гайнетдин,— обратился он к рыжему баю,— почему держишь еврея-конторщика? Потому что ни ты, ни твой сын ничего не понимаете в счетном деле. Разве не так?
— Мой сын,— отозвался рыжий бай, — по-русски не учился, а неплохо дело ведет. Не правда ли, Мухаметжан-абый? Скажи, ты в торговом деле больше других понимаешь.
Мухамеджан-бай не любил спорить, но в этом случае не мог не высказать своего мнения.
— Да ведь как сказать…— заговорил он, пощипывая жидкую бородку.— В небольшом деле, скажем, у нас в Казани, не так уж трудно вести счет деньгам и товару. Сам справишься или, вон как у Гайнетдина, конторщик… все запишет, сочтет… Но я, сами знаете, поездил по белу свету, был и в Германии, во Франции, даже в Америке, в больших торговых компаниях побывал. И для меня ясно стало одно: в большом деле нельзя обойтись без точного счета. Не один, а может десяток или десятки конторщиков потребуются, но и самому надо уметь разбиратья в счетных книгах.
— Не возражаю,— сказал рыжий бай, — пусть хоть и десять конторщиков будет, если дело этого требует. Но мы о ком толкуем? О шакирдах. Сегодня ты дай им счетную науку, а завтра уже гимназию, университет подавай. Вот ведь куда тянут нашу молодежь!
— Ну, это и я считаю преждевременным,— согласился с ним Мухаметжан-бай.— Гимназии и университеты дворянам нужны. Они готовят своих детей в адвокаты, в инженеры, в чиновники. А мы торговые люди, нам это ни к чему.
— Верно! — подхватил Сагит-бай. — Дворянину только и остается, что продать свое имение и учить своих детей на адвокатов и чиновников. Другого выхода у него нет. А мы, слава аллаху, сами покупаем дворянские имения! На что нам ихние университеты?
— Вот я об этом и толкую! — самодовольно проговорил рыжий бай.— Ради чего я буду учить своего сына на адвоката? Были бы деньги. Хорошо заплачу, так адвокат мне найдется из самой Мекки!
— Да здравствует наш Бать! — в тон ему воскликнул Сагитов — Пока есть у мусульман такие знаменитые адвокаты, не будем кланяться вашим Шахбазам. Сами к нам придут!..
— Шахбаз придет, сейчас придет,—засмеялся Ибрагим-бай.— Я и его пригласил… для приятной беседы. Хотите бодаться, так он живо вам обломает рога, хо-хо!..
— Плевать мне на ваших Шахбазов и прочих грамотеев! — раздраженно бросил Сагитов и, таинственно посмотрев на своих собеседников, продолжал: — Англичане вон идут не к Шахбазам, а к таким, как мы, право верным…
— Как? Какие англичане?
— Здесь все свои, нечего скрывать… Скажу вам одну новость.
— Да, да?
— В Казань прибыли представители английской газеты «Таймс»…
— Ну, ну? Зачем это они к нам пожаловали?
— Говорят, желаем, дескать, помочь голодающим мусульманам.
«Гриб» вдруг оживился.
— Ай, слава аллаху! — воскликнул он и глубокомысленно заметил: — Видно, у этих англичан есть какая-то любовь к мусульманам. Иначе разве подчинилась бы им Аравия, колыбель нашей веры?
— Имен пока не буду называть,— продолжал Сагит-бай.— Пригласили эти англичане к себе в номер одного из наших имамов и одного бая и долго беседовали с ними. Сказали так: «Мы печатаем коран арабскими буквами и бесплатно распространяем его, строим для арабов мечети. Мы, англичане, высоко чтим ислам». В подтверждение своих слов они тут же вынули из чемодана и показали зеленую чалму и коран в кожаном переплете.
«Гриб» словно вырос.
— Ай, слава пророку Мухаммеду! — набожно произнес он.— Значит, ислам берет верх.
Ибрагим-бай, хитро улыбаясь, повернулся к Сагитову.
— Так, так… Что же еще говорили англичане?
— Очень хвалили эмира Бухары.
— За что же хвалили?
— А эмир, оказывается, просил царя не проводить железную дорогу через Самарканд. Это дело, дескать, противно исламу, неправедное дело…
Ибрагим-бай громко расхохотался:
— Хо-хо-хо-хо! Теперь я понял, все понял, Сагитжан-абый. Это, значит, англичане внушили такую мысль эмиру бухарскому?.. Ах, разбойники!
— В самом деле,— усмехнулся и Мухаметжан-бай.— Ведь если Россия проложит железную дорогу в глубь Средней Азии, это ударит по торговле англичан с Персией и Индией.
— Уж не хотят ли они, про англичан говорю,— продолжал Ибрагим-бай,— внушить и нам, что строительство дороги Муром — Казань тоже противоречит исламу? А, Сагитжан-абый? Поссорить мусульман с русскими, а? Видать, у этих анличан не простая любовь к мусульманам, особенная… Хо-хо-хо! — еще громче захохотал он, видя, в какое замешательство пришли «гриб» и Сагитов.
От ворот донесся яростный собачий лай. Ибрагим-бай поднялся с места, подошел к перилам беседки.
— А, вон и Шахбаз идет,— сказал он и принялся шутливо приглашать гостя, повышая голос до крика:— Сюда, сюда проходи, Шахбаз-мирза, добро пожаловать ко мне в сад! Не бойся, плов не остынет… Ай-ай, спешит поскорей сесть за плов… Да не в дом, сюда иди, в беседку! Здесь идет спор поострее плова. И изюм есть, и перец, хо-хо-хо-хо!
Со двора вошел в сад через калитку Шахбаз-мирза — среднего роста пожилой человек с расчесанной надвое седеющей бородой, в черной шляпе и сюртуке с бархатным воротником. С ним шел еще один человек помоложе его и тоже одетый по-европейски.
Поднявшись в беседку, Шахбаз-мирза снял шляпу и, здороваясь с хозяином дома и его гостями, заговорил приподнятым тоном:
— Приглашают на плов, а угощают прогулкой в саду! Другой, не зная, что вы такой шутник, Ибрагим-эфенди* (* Эфенди— господин.), мог бы удариться в амбицию. Но я всегда с наслаждением вдыхаю чудесный воздух вашего сада. Я сравниваю его с прекрасным оазисом среди пыльных улиц Казани. Здесь всегда можно встретить почтенных людей, слушать драгоценные мысли по вопросам религии и нации, подавать свой скромный голос. Да, господа, нам не хватает национального клуба, где собиралось бы вот такое общество. Мы живем разобщенно. А как нужны такие собрания для нашего прогресса! Не правда ли, господа?
«Гриб» угодливо захихикал, явно заискивая перед Шахбазом-мирзой, но, взглянув на помрачневшего Сагитжана-бая, умолк.
Один из пришедших вместе с Шахбазом добавил:
— Шахбаз-мирза хочет сказать, что, если бы не было этого сада, его следовало бы создать.
Это был моложавый, по виду тридцатипятилетний мужчина в летнем чесучовом пиджаке и соломенной шляпе. Тонкие губы его растягивались в приветливой улыбке.
— Вы правильно поняли мою мысль, Абдурахман-эфенди,— сказал Шахбаз-мирза и, спохватившись, поспешил представить его: — Прошу прощения, господа, забыл познакомить вас… Абдурахман Ильясов-эфенди — наш молодой ученый, действительный член историко-этнографического общества Казанского университета…
Сагит-бай, кажется, только сейчас собрался с мыслями. Не ожидая, когда кончит говорить красноречивый Шахбаз-мирза, он грубо отрезал:
— Хотите встречаться с почтенными людьми, ходите почаще в мечеть! Хотя бы по пятницам…
Ибрагим-бай, довольный тем, что начинается спор, старался столкнуть лбами противников.
— Вот, вот!..— оживленно подхватил он. — Просто собираться —это еще не все. Собравшись, надо поспорить. Да, а ты все — сад да сад. Найдешь денег клад — и у тебя будет сад… Ну что ты ответишь на слова Сагит-жана?
— Могу согласиться с Сагитжаном-эфенди.
— Нам интересно не то, в чем вы согласны, а то, в чем вы расходитесь, Шахбаз-мирза. Ты скажи: почему в мечеть не ходишь? Наверно, и омовение совершать раз учился? Хо-хо-хо!
— Повторяю, господа, я согласен с Сагитжаном-эфенди. Это верно, мусульмане не часто видят меня в мечети. Но я понимаю мусульманство, так сказать, в его высшем значении. Мне хотелось бы, чтоб мусульмане поднялись на более высокую ступень развития и прогресса.
Ибрагим-бай даже привскочил на месте.
— Дельно сказано! Что ты на это возразишь, Сагитжан-абый? Ну?
— Ты вот о чем нам скажи, — обратился Сагитов к Шахбазу. — Говорят, сын муллы Хаммата устроил у себя в доме театр. Как по-твоему, Шахбаз-мирза, совместимо это с исламом? Может быть, по-вашему, вместо мечети нужно построить один большой театр и там, сохрани аллах, совершать все пять молитв, которые положено совершать мусульманину?
— Молодец, ай, молодец, Сагитжан-абый! —восхищенно проговорил рыжий бай. — Вот этим ты заткнул рот сбившимся с пути…
Улыбка на губах Абдурахмана Ильясова погасла.
— Никто и не думает противопоставлять театр мечети, — возбужденно заговорил он, перебивая рыжего. — Это пустой разговор! Театр не находится в противоречии с основами ислама. Необходимость театра диктуется самой жизнью. Народу нужен театр. Старики и молодые и даже столпы мечети, к вашему сведению, Сагитжан-эфенди, ходят в ярмарочные балаганы смотреть факиров и шпагоглотателей. А на базаре люди толпами стоят перед вывешенным там портретом вероотступника Сахиб-герея. И нельзя особенно винить этих людей. Винить нам надо самих себя, потому что мы не удовлетворяем духовных потребностей народа. Мы должны воспитывать наш народ на лучших примерах для подражания, а театр как раз и дает такие примеры. Слава аллаху, появились уже среди татар люди, понимающие значение книги и театра. На сегодня есть уже у нас и свои национальные писатели. Муса Акъегетзадэ и Закир Бигиев создали первые образцы татарского романа. Все вы, наверно, читали в газетах про Разию-ханум Котлыярову — она первая из татарок окончила медицинскую школу и получила диплом врача. Хвала этим передовым людям нашей нации! Пора заняться воспитанием у татар художественного вкуса к литературе, театру и вообще всякому искусству. В этом полезно поучиться у наших соседей, русских. Театр—великое средство художественного воспитания, и, я уверен, наступит день, когда у нас откроется свой национальный театр. Этот день недалек! Шахбаз-мирза захлопал в ладоши.
— Браво, Абдурахман-эфенди!
Ибрагим-бай считал, по-видимому, что спор еще не достиг наивысшей точки. Он стал подзадоривать Мухаметжана-бая:
— Ты говоришь, много повидал на свете. Чего же молчишь? Попробуй-ка возрази Абдурахману-эфенди, а мы послушаем!.. Что, не можешь? Хо-хо-хо-хо!
Мухаметжан-бай поднялся с места.
— Счетную науку надо изучать нашей молодежи, счетную науку… — скороговоркой пробормотал он и, взглянув на солнце, обратился к хозяину дома: — Смотри-ка, Ибрагим-абый, солнце-то уж давно перевалило за полдень, а я еще не совершал полуденной молитвы… Пойти взять кумган да в какой нибудь комнате помолиться.
Для хальфы Сафиуллы это было как веревка для утопающего. Он тоже торопливо встал с кресла.
— Пойду и я.
Два гостя ушли. Ибрагим-бай обратился к остальным, указывая рукой на стеклянную дверь веранды:
— В таком случае прошу к столу. Перейдем к самой неинтересной части нашей встречи.
Выйдя из сада во двор, он крикнул сторожу у ворот:
— Эй, запри ворота и никому не открывай!— И добавил с усмешкой: — Опоздавшие пусть уж пеняют на себя…
Голодный Габдулла, прикорнув под кустом, крепко спал. Вокруг него, веером распустив хвост, переливающий всеми цветами радуги, ходила «птица счастья».

3

— Сыночек мой, бедненький! — сказала Газизэ, склоняясь к спящему Габдулле.
Она разбудила его и сунула ему в руку большой кусок пирога.
Домой Габдулла вернулся сытый, сонный и сам запросился в постель. Как только голова коснулась подушки, глаза начало застилать розовым туманом.
Из тумана проглядывают разноцветные глазки, пятна, точь-в-точь как на хвосте павлина… Они то увеличиваются, то уменьшаются, то расплываются, как круги на воде… Из глазков выходят маленькие «птицы счастья»… Откуда-то выбегает Юнус и грозит Габдулле пальцем… Ибрагим-бай, сощурив глаза, громко хохочет… Баи начинают бодаться… На миг появляется лицо Абдельбара среди оборванных нищих и тут же исчезает… Показывается Аннушка и говорит: «Пойдемте посмотрим, что делает наша дикая курица»,.. Все идут за сарай, там, в крапиве, сидит курица-пеструшка… Нет, это не курица, а та самая «птица счастья»… И цыплята вокруг нее такие же разноцветные…
Утром Газизэ, заварив «цейлонского» чая, поставила на стол корки пирогов и остатки разных закусок, принесенные из дома бая, каждому положила по кусочку сахара.
Правда, это было жалкой тенью вчерашнего байского пиршества, но завтрак получился праздничный, давно уж такого не видели. Сытно поели, напились чаю, посидели немного, весело разговаривая. Газизэ и Вали рассказывали свои сны. Габдулла не стал рассказывать про свой сон, он только спросил:
— А птица счастья высиживает птенцов из яиц? Как курица, да?
Вали удивленно взглянул на него.
— Какая птица счастья? Тебе она приснилась?
— Нет, не приснилась, я видел ее в саду.
— Милый ты мой! — догадалась Газизэ и пояснила мужу: — Это он говорит про павлина, которого видел в саду Ибрагима-бая.
Вспомнив, как спал голодный Габдулла под кустом, она снова прониклась чувством глубокой материнской жалости и, порывисто обняв мальчугана, поцеловала его.
— Да, конечно,— ответил Вали,— все птицы высиживают птенцов из яиц, но павлинов не разводят, как кур…
Подумав немного, он добавил:
— Павлин красив, да какая от него польза? Куры полезнее…
Это прямо противоречило всему тому, что думал Габдулла про удивительную «птицу счастья». Он не поверил отцу.
Надо было поскорее увидеться с Абдельбаром и рассказать ему про павлина. Не только рассказать, но и посоветоваться: как уговорить Юнуса обменять павлина на какую-нибудь вещь, которая больше всего понравилась бы ему? Мало ли на что можно обменять! Однажды они с Абдельбаром нашли на берегу озера ржавый жестяной шар с дыркой и показали его Даули, сыну чеканщика, а тот охотно отдал в обмен рукоятку кинжала с резной серебряной накладкой…
Только вот чем соблазнить Юнуса? Что он любит? Он ведь не ест даже сдобные корочки пирога, а лижет только яблочную начинку. Яблоки —вот что он любит!.. Абдельбару ничего не стоит забраться в чей-нибудь сад и нарвать яблок… Если принести целый мешок яблок, Юнус не устоит… Надо обязательно выменять у него птицу счастья… Тогда у Абдельбара и мать выздоровеет, и отец опять будет слышать и говорить, опять будет работать на заводе у карлика. А у Абдельбара будут такие же ичиги с задниками, как у Апуша…
Да, ведь он был так удивлен, увидев на ногах Габдуллы новые ичиги. Габдулла думал, что он порадуется вместе с ним и похвалит: «Какие красивые!» Но Абдельбар ничего не сказал, еще раз взглянул на ичиги и ушел.
На другой день, когда Габдулла, сняв свои ичиги, предложил Абдельбару походить в них, тот уныло посмотрел на свои ноги с растрескавшейся кожей и сказал:
— Мне и так хорошо… В ичигах ходят только женихи…
Потом Абдельбар совсем перестал показываться среди ребят. Габдулла несколько раз спускался в подвал, спрашивал про него. Больная Асма слабым голосом отвечала с постели:
— Абдельбара дома нет.
— Где же он? Что делает?
Однажды за ужином Габдулла услышал разговор Газизэ с мужем:
— У Асмы, бедной, кровь горлом пошла… А Нигматжан все не может найти работу. Да кто возьмет такого?.. Говорят, послали детей подаяние собирать.
— Очень хотелось бы помочь, да у самих жизнь, шайтан ее… Гм… да…
— Какие крепкие люди были! До чего дожили…
Габдулла никак не мог представить себе, как Абдельбар собирает милостыню, Как нищий? Ходит с мешком из дома в дом и просит: «Подайте ради Аллаха копеечку?»
Нет, Габдулле совсем не хотелось верить этому.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Был на исходе август. Во двор дома вошел пожилой человек с палкой в руке, в старом бешмете с опушкой из выдры и в шапке, отороченной бобром. Остановившись посреди двора, он посмотрел по сторонам, разыскивая нужную квартиру, затем подошел к крыльцу и постучал палкой в дверь. Вали вышел на крыльцо, Газизэ с Габдуллой смотрели в окно.
— Кого-то ищет,— сказала Газизэ. — Гляди, отец показывает на дверь в подвал Нигматжана… Что-то случилось. Уж не унес ли что без спроса Абдельбар?
Через некоторое время вернулся Вали и все объяснил.
— Да это тот самый хальфа, что ходит по домам и собирает учеников для своего медресе. Сам покупает для них бумагу, карандаши, книги. У кого нет обуви, покупает на толчке старые ичиги и переделывает для детских ног. Заходил как-то и ко мне по этому делу… Ай, — покачал головой мастер, — только что на языке было, — как же его зовут?.. Отвел его к Нигматжану.
Газизэ расчувствовалась.
— И не запомнить имени такого человека! — с упреком сказала она. — Есть же на свете добрые люди! Вот подрастет наш Габдулла, отдадим его к этому человеку учиться… Так что же решили у Нигматжана?
— Договорились. Хальфа обещал достать Абдельбару что-нибудь на ноги. Асма очень обрадовалась.
Как-то после полудня в подвальную квартиру опять прошел тот человек в бобровой шапке с каким-то свертком под мышкой. А вечером Габдулла увидел из окна своего друга в необычном виде: Абдельбар вышагивал по двору в довольно больших, не по ноге, ичигах, как видно, старых, но заново покрашенных в черный цвет.
Габдулла с удивлением смотрел на странную походку Абдельбара. Что это с ним? Всегда он был таким легким на ногу, ходил быстро, молодцевато, ловко прыгал, и все это, даже ходьба босиком по крапиве, было ему привычно. Теперь он чувствует себя явно не по себе: вытянулся, как жердь, ноги передвигает медленно. И идет он как-то неровно: то споткнется, то косо встанет пяткой. Но он старается и виду не подавать, что ходить ему в ичигах неудобно; продолжая вышагивать по двору, то взглянет на ноги, то на окно Габдуллы.
Не вытерпев, Габдулла выбегает из дома.
— Вот и ты стал женихом! — кричит он и радостно смеется, приседая на корточки.
А минуту спустя они уже идут по улице слободы, оба в ичигах.
Абдельбар учит Габдуллу, как нужно беречь обувь:
— Ты, когда наступаешь, немного сгибай колено. Тогда ичиги не так быстро изнашиваются. А от пыли тоже надо беречь, она прямо выедает голенища.
Затем Абдельбар знакомит Габдуллу со своими новыми планами.
— Знаешь, я ведь теперь буду учиться,— говорит он и, как всегда, от действительности сразу переходит к мечтам.— Выучусь и, как Григорий, стану чертить на бумаге рисунки, по которым делают машины. Разбогатею, построю каменный дом. Для матери всегда будет уха. А мы с отцом каждый день, и утром и вечером, будем есть лапшу… Отпущу такие же усы, как у Сахиба-солдата. Потом… только ты об этом пока никому не говори… женюсь на Аннушке. Вот!..
Габдулла с увлечением слушает, веря каждому слову друга.
— Тебя на свадьбу позову,— добавляет Абдельбар.
Перед глазами Габдуллы встает веселая свадьба, как та, которую прошлой весной справлял извозчик Шаяхмет, женившись на слободской девушке Кашифэ. Увлеченный этим разговором, он совсем забывает рассказать другу об изумительной «птице счастья».

2

С того дня прошел почти месяц. Однажды во дворе опять появился человек в бобровой шапке. Опираясь на палку, он не спеша прошел прямо к Нигматжанам.
В это время Газизэ с засученными рукавами и по локоть перепачканными в глине руками вмазывала в печку котел, а Габдулла сидел перед решетом и выбирал сор из гороха. Взглянув на него, Газизэ ласково улыбнулась.
— Выбираешь, сынок? Сейчас я затоплю печку. К приходу отца успеть бы хоть суп приготовить. Сварила бы клецки, да нет муки… Очень плохой нынче год для нас. Не знаю, как и проживем зиму.
Что в решете перед Габдуллой — и не понять: овес с горохом или горох с овсом. Ни одной целой горошины, все раздробленные.
— Весь сор не выберешь сынок,— сказала Газизэ,— ты выбирай лучше не сор, а горох.
Со двора донеслась ругань Нигматжана. Пытаясь что-то сказать, он мычал и растягивал слова, как заика:
— Я-а-а… те-те-тебя… та-та-та… У-у-уй-ди… с-с-с… глаз!
Газизэ, а за ней и Габдулла выбежали во двор.
Нельзя было сразу понять, что случилось. Нигматжан что-то кричал, замахиваясь попавшим под руку коромыслом на человека в бобровой шапке. Сахиб-солдат безуспешно старался успокоить его.
— Нигматжан, ударь лучше меня,— говорил он.— Меня бей, но не трогай этого человека! На кого ты поднимаешь руку? Ведь это у нас самый уважаемый человек! Хальфа Каюм — да он выше даже муллы! Понимаешь?
Тем временем во дворе появился Григорий Иванович. Обняв Нигматжана за плечи, он отвел его в сторону и взял из его рук коромысло. Нигматжан сел на бревно, бросая яростные взгляды на учителя.
Учитель Каюм стал объяснять, что произошло у него с Нигматжаном:
— Ничего обидного для него я не сказал. Я только спросил: «Где твой сын? Почему он не ходит ко мне учиться?» Ведь с их же согласия взял я к себе их сына! На ноги нечего было надеть мальчику, так я починил свои старые ичиги и принес ему. А он всего только один раз и был на уроках.
Нигматжан вскочил на ноги, волнуясь, пытался что-то возразить учителю:
— Не-не-не-е-ет… ичи-ичи-ги не-е-ет!..
— Ну-ну, садись, мы сами во всем разберемся,— успокоил его Сахиб-солдат, снова усаживая на бревно.
— Я пришел не за ичигами,— продолжал учитель.— Будет возможность — и еще помогу. Но я хочу одного: чтобы мальчик учился. Все знают, что я собираю к себе детей бедняков и учу их грамоте. Денег ни у кого не прошу, бесплатно даю своим ученикам книги, тетради, карандаши. Этой осенью уже для пятерых справил обувь. А ведь я и сам бедняк, живу пером, писанием книг,— добавил он и, отвернувшись, часто замигал глазами.
«Сейчас заплачет»,— подумал Габдулла. Но старый учитель не заплакал. Взглянув на Сахиба и Григория Ивановича, он кивнул головой в сторону Нигматжана.
— Попробуйте объяснить ему, меня он не понял…
Вдруг распахнулась дверь из подвального помещения и в ней, без кровинку в лице, бледная, с густой синевой вокруг ввалившихся глаз, показалась Асма. Ухватившись руками за дверной косяк, она заговорила с усилием:
— Не верьте ему… Этот добрый хальфа принес Абдельбару хорошие ичиги, а он, непутевый,— она указала пальцем на мужа,— пропил их…
— У-у-у!..—завыл Нигматжан и, замахиваясь кулаком, кинулся на жену.
Григорий Иванович и Сахиб едва удержали его.
— Убей! Чем так мучить, лучше убей! — натужно крикнула Асма.
Взяв Нигматжана под руку, мягко уговаривая, Сахиб-солдат увел его к себе в комнату.
Газизэ подошла к Асме, стала помогать ей спуститься в подвал. Дверь за ними захлопнулась.
Григорий Иванович заговорил с учителем:
— Не удивляйтесь, хальфа, это у них не впервые… Прошлый раз мы с Сахибом вошли к ним на крик, вмешались было в их ссору, так эта женщина выгнала нас.
«Уходите, говорит, это наше дело, семейное, а муж — он знает, что делает». В последнее время ей, бедной, наверно, не раз пришлось испытать на себе тяжелую руку мужа.
— Мы сами виноваты в этом,— сказал Каюм,— не умеем вывести их из темной жизни, открыть им глаза. Я имею в виду духовное зрение человека — так сказать, глаза души…
Габдулла, услышав такие слова, не знал, что и по-думать. «Глаза души» — вот оно что! Значит, кроме глаз на лбу, у человека есть еще какие-то другие глаза? Ему вдруг показалось, что у этого незнакомца под бобровой шапкой есть невидимые, скрытые от людей глаза. Думая, что они находятся у него где-нибудь сзади, за ушами, Габдулла подошел ближе и стал внимательно разглядывать затылок учителя. Ничего похожего на глаза ни за ушами незнакомца, ни на затылке он не увидел. Но тут произошло нечто поразительное: незнакомец, словно видя, что сзади к нему подкрадывается мальчуган, быстро обернулся и, присвистнув, сунул большим пальцем вперед, чуть не ткнув им в живот Габдуллы.
Вот и скажи, что у него нет скрытых глаз!
Габдулла от испуга вздрогнул и стремительно отбежал к своему крыльцу. Сзади послышался добродушный смех: значит, за ним не гонятся. Габдулла взбежал на крыльцо и, схватившись на всякий случай за дверную скобу, обернулся. Незнакомец и Григорий Иванович спокойно стояли на своих местах и, глядя на него, улыбались.
У Габдуллы отлегло от сердца.
Незнакомец расстегнул бешмет и зашарил по карманам своего камзола.
— Пойди-ка сюда, малыш, у меня что-то есть для тебя,— сказал он, запуская руку в карман.— Не бойся, я не злой, я люблю маленьких.
Но Габдулла не решался подойти.
— Ну, иди же, иди,— подбодрил его Григорий Иванович.— Смотри, что дядя дает тебе. Карандаш!
Габдулла несмело приблизился к ним. Учитель Каюм сунул ему в руку огрызок карандаша с металлическим наконечником, из которого выглядывал наполовину стертый кусочек резинки.
— Это ничего, что он маленький,— сказал он Габдулле,— тебе хватит его, чтобы научиться писать все буквы. Научишься буквы писать, начнешь складывать из них слова. Сумеешь слова складывать, будешь писать стихи, а потом напишешь книгу. А когда твою книгу напечатают, ты будешь самым счастливым человеком на
свете!
— А ведь верно говорит бабай* (*Бабай — дед, дедушка.), а? — улыбаясь, спросил Габдуллу Григорий Иванович.
Вместо Габдуллы стал отвечать сам учитель;
— Ну, скажи давай, хорошо ли учит бабай… Чтобы нитки прясть, нужен лен, чтобы складно говорить, будь словом силен… Муку сеют, слово разумеют… Труса поносят, храброго превозносят. И все это снова при помощи слова… Слово — в дороге веха, в труде не помеха, а в горе утеха… Так-то, малыш!
Габдулла удивленно, с раскрытым ртом слушал эту забавную речь. Он ждал, что старый хальфа продолжит свои прибаутки, но тот повернулся к своему собеседнику, и между ними возобновился прерванный разговор.
— Так вы, Каюм Насырович, стараетесь открыть глаза народу? — спросил Григорий Иванович.
— В меру своих слабых сил и возможностей,— ответил Каюм.— Стараюсь очистить душу народа от всякой грязи, от суеверий и дикости — и сам оказываюсь в грязи. Хочу открыть людям глаза — и сам слепну…
— Понимаю, муллы и баи обливают вас грязью клеветы… Я слышал, вы хотели издавать татарскую газету?
— Откуда вы знаете? Верно, хотел выпустить «Звезду рассвета», да ничего из этого не вышло. Много было хлопот, еще больше неприятностей…
— Власти не разрешили? Значит, причины, мешающие открыть глаза народу, связаны с общим порядком. Не так ли, Каюм Насырович?
— Вон Гаспринскому общий порядок не мешает выпускать газету «Тарджеман». Издает, распространяет, Но кому понятен ее язык? Только муллам и хальфам. Вот выпустить бы народную газету, на языке, доступном народу!
— Гаспринский — мурза, человек привилегированного сословия, как баи и муллы. А вы, как и Абдурахман Ильясов, который так же безуспешно добивается разрешения издавать газету, вы люди из народа. И, кроме того, вы люди образованные, а на таких власти смотрят косо. С какой стати они пойдут вам навстречу, да еще в таком деле, как издание народной газеты? Можно только удивляться, как вам еще удается печатать и распространять ваши книжки и календари.
— И не говорите… Последние силы отдаю этому делу. Впрочем, не жалуюсь. Обидно только, что у какого-нибудь полуграмотного деревенского муллы гораздо больше этих возможностей. Напишет такой мулла книжонку религиозного содержания или вздумает напечатать молитвы собственного сочинения — и ему все двери открыты: и в цензуре, и в казанских типографиях, и даже в университетской типографии в Петербурге. Да, вот такие книжонки печатаются и распространяются в количестве до пятидесяти тысяч.
— Кто же покупает их? Ведь у вас в народе редко встретишь грамотного человека.
— В том-то и беда. Отравленные разными суевериями, люди остаются неграмотными, а подобные книжки покупают. Их не читают, а хранят как амулет от всяких бел и болезней.
— Тяжел, тяжел ваш груд, Каюм Насырович! Но это благородный труд. Ведь вы, говоря словами нашего поэта Некрасова, сеете разумное, доброе, вечное… Брошенные вами семена найдут в народе благодатную поту.
— Э, брат Григорий, если бы хоть некоторые из этих семян дали всходы, я был бы счастлив!
— Только некоторые? Нет, Каюм Насырович, надо ждать большего, значительно большего. Скоро, скоро пронесется над Россией очистительная гроза. Она сверкнет молниями, грянет громами и раскроет, обязательно раскроет народу глаза. А татар она тоже пробудит к борьбе за новую жизнь…
Продолжая беседовать, они медленно направились к воротам и вышли на улицу.
Габдулла остался один посреди двора и задумался: какие же это глаза хочет открыть народу старый учитель? Глаза души? Но что это за глаза и где они у него самого?..

3

Увядающая природа словно спешит излить остатки своей щедрости. Ослепительно сверкает солнце, под его лучами незаметные раньше березки, точно гордясь своим осенним нарядом, тихо покачиваются в золотистом кружеве листьев. Опадающие листья такой же золотистой чешуей устилают землю. Торжественную тишину прозрачного голубого неба изредка нарушает только скрипучий, как струна, звон журавлей, косяками плывущих к югу высоко над слободой, да галдеж перелетающих с места на место галок.
Габдулле хочется бегать, кричать перелетным птицам, петь. Ему тесно во дворе, он выбегает на улицу.
— Абдельбар!— кричит он, давая волю своему желанию пошуметь.
И как это кстати — его друг, возвращаясь из города, и в самом деле показывается в этот момент на улице. Габдулле хочется бежать ему навстречу, наброситься на него, бороться и валяться с ним на желтой чешуе листьев. Ведь они не виделись с того самого дня, когда Абдельбар разгуливал в ичигах и объявил себя женихом Аннушки. Сколько интересного, невысказанного накопилось за это время…
Но что это? Абдельбар переходит на другую сторону улицы, как будто совсем не желает встречи. Он что-то прячет за спиной и спешит поскорее пройти во двор. Но Габдулла уже видит: мешок. Залатанный в одном месте, обыкновенный грязный мешок из холста! И что в мешке — он тоже понял: там корки хлеба… Так вот чем занят его товарищ! Он ходит по домам, выпрашивает подаяние, он — нищий!
Взрослый притворился бы, что ничего не заметил, заговорил бы о другом — и все, быть может, обошлось бы благополучно. Но Габдулла был еще слишком непосредственен, чтобы не обращать внимания на то, что так старательно скрывал от него Абдельбар. Подбежать, схватиться за мешок, пощупать, что в нем,— для него это только игра.
— Абдельбар! — весело вскрикивает он, кидаясь вслед за товарищем.
Держа мешок в руке и заслоняя его собой, Абдельбар бежит к воротам, но Габдулла настигает его.
— А я знаю, что у тебя в мешке! — говорит он, смеясь.
Уж не разгадка тайны друга занимает его. Ему просто хочется как-нибудь начать игру с Абдельбаром. Он думает, что тот сейчас обернется к нему и скажет с улыбкой: «Ну, знаешь — и ладно! Вот я отнесу мешок матери и выйду играть с тобой».
Если бы он знал, как обидели Абдельбара его слова, какой болью наполнили его сердце!
Горя от стыда перед маленьким Габдуллой, Абдельбар вбегает в ворота и, добежав до своей двери, словно вспомнив что-то, резко останавливается. Габдулла смотрит на него смеющимися глазами и ждет, что он скажет. Ему кажется, что Абдельбар сейчас весело рассмеется. Но тот окидывает его враждебным взглядом и со злостью, четко выговаривая каждое слово, кричит:
— А у тебя отца не-е-ет!..
Сияющее голубое небо над Габдуллой вдруг темнеет, превращается в низкий, темный свод, перед глазами мелькают большие черные тени. Ничего не ответив Абдельбару, он поворачивается, медленно идет к своему крыльцу, не помня себя, поднимается по лестнице, входит домой и, прикрыв за собой дверь, падает вниз лицом на нары и начинает громко рыдать.
— Габдулла, сынок, что с тобой?— испуганно бросается к нему Газизэ.
Она берет его на руки, целует, прижимая к себе, гладит по голове.
— Ушибся или ударил кто? А может, захворал, сынок? Скажи, где больно?
От ее ласк Габдулле становится еще горше, рыдания душат его, и долго он не может выговорить ни слова.
— Абдельбар… сказал… у тебя… тебя… о-о-о!.. отца нет…— судорожно всхлипывая, насилу выговаривает он и снова заливается горючими слезами.
И кто сказал! Если б он услышал это от сына брахмистра или от мальчишек с соседней улицы, злая насмешка так не подействовала бы на него. Они всегда дразнили его тем, что у него нет отца, к к этому Габдулла давно привык. Но Абдельбар, самый близкий, единственный друг, который всегда защищал его!..
Только к вечеру Габдулла немного успокаивается. Он лежит на своей постели с открытыми глазами, но ни к кому не обращается, не разговаривает. Газизэ и Вали, оба встревоженные, сидят возле него и молча вздыхают.
— Может, написать письмо его дедушке?—задумчиво говорит Вали.— И воспитать-то не умеем как следует… Как ни говори, родная деревня, своя родня… Ребенок ведь скучает, наверно… Гм… да…
Газизэ решительно возражает:
— Чтобы там с голоду умер? Скажешь тоже! Нет, уж как-нибудь прокормим и воспитаем одного ребенка. Не отпущу!
— Не знаю, что делать, поэтому так и говорю,— тихо отвечает Вали на слова жены и обращается к Габдулле: — Слушай-ка, сынок! Сыно-ок,— повторяет он, тормоша его за ноги.— Может, тебе хочется чего-нибудь сладкого? А, разбойник?.. Или какую-нибудь интересную игрушку тебе принести с базара, скажем, например, золотого петушка или оловянную дудку?
Габлулла молчит, только головой качает: не надо! И снова в комнате воцаряется неспокойная тишина… Вечером, уже при огне, Газизэ приводит старуху знахарку Магруфэ.
— Сглазили его,— сразу решает старуха,— наговор надо сделать против дурного глаза.
Габдулла не хочет даже смотреть на нее и быстро поворачивается лицом к стене. Ему теперь каждая старуха знахарка представляется той отвратительной Магдией, которая когда-то в деревне приходила каждое утро и спрашивала: «Не умер еще?» Он сгибает ногу в колене, готовясь лягнуть старуху, если та вздумает прикоснуться к нему.
— Да, сглазили,— повторяет Магруфэ.— Дурной глаз надо отвести, дурной глаз…
«Как прогнать старуху?» — думает Габдулла и, не выдержав, громко говорит:
— Отойди от меня, тогда и дурной глаз отойдет!
Старуха, шевеля губами, испуганно пятится назад, смотрит, как бы убраться скорей.
Газизэ начинает стыдить Габдуллу за такую непочтительность к старшим, но как только закрывается дверь за старухой, смеется.
Покатывается со смеху и Вали и долго не может успокоиться.
— Как, как ты сказал? «Отойди — и дурной глаз отойдет». Ах ты, разбойник! Ведь насмерть перепугал старуху. И когда ты успеваешь все это придумывать?!
Утром Габдулла встал с постели уже с другими мыслями.
«У Абдельбара есть отец — и он счастлив. У кого есть отец, тот хоть и нищий, а все равно счастливый»,— думает Габдулла.
Да, Абдельбар так понимал свое счастье и, как видно, хотел похвалиться им. Что же тут странного? Габдулла ведь и сам желал, чтобы его товарищ был счастливым. Как он радовался, когда Абдельбар впервые надел ичиги!.. Нет, совсем незачем обижаться на Абдельбара. Надо поскорее увидеться с ним и вместе порадоваться, что у него есть отец. Непременно!
Габдулла несколько раз выбегал во двор и на улицу, но Абдельбара нигде не было видно. Ну и что ж! Не сегодня, так завтра они встретятся, помирятся и снова будут дружить.
Сегодня Газизэ и Вали держались с Габдуллой особенно чутко и ласково, стараясь, чтобы он почувствовал в них настоящих родителей Газизэ, достав накопленные ею для Габдуллы деньги, сходила в лавку, купила миндальных пряников и ярко-красных конфет. Вали принес с базара жестяного петушка со свистулькой. Открыв дверь, он засвистал в него по-петушиному и сказал:
— Гляди-ка, сынок, настоящий золотой петушок! Все соседские мальчишки тебе позавидуют.
Он достал из кармана еще какие-то картинки, серебряные обертки из-под чая, блестящие пуговицы.
— А вот это прислал тебе дядя Джафар… Взгляни-ка сюда! Это мечеть в Самарканде. А минареты, минареты, смотри, упираются в самое небо, ой-ой-ой!
Сегодняшнее приподнятое настроение Габдуллы они оба поняли по-своему и обрадовались, решив, что им удалось развлечь и утешить ребенка.
В это время прибежала маленькая Фатыха с чудными косичками на затылке. Словно сообщая о чем-то радостном, она возбужденно взмахнула рукой и сказала:
— Тетя Газизэ, тебя мама зовет, Асма-апа умирает!..

4

Такой тяжелой осени не помнили даже старики. Словно все несчастья, все тяжести голодных лет обрушились на жителей маленькой пригородной слободы. Голод со своей костлявой спутницей шагал из дома в дом…
В большом степановском доме обессиленные голодом люди притаились по своим углам, с тоской ожидая худшего. Нигматжан после смерти жены совсем обезумел от горя, заперся в подвале и никого к себе не впускал. Временами на весь дом разносился его душераздирающий вой, а вслед за тем слышались невнятное бормотанье и стоны.
Неожиданно, как бы предвещая новое несчастье или чью-либо смерть, завыл старый, давно одряхлевший пес Актырнак, почти без движения лежавший в своей конуре. Темными вечерами дети с плачем просыпались от его хриплого, страшного воя, и в окнах, едва погаснув, снова зажигались огни.
По-видимому, старый Актырнак чуял приближение собственной смерти, но ускорил ее Нигматжан. Как-то ночью, не выдержав, он вскочил с постели и, схватив то самое коромысло, которым замахивался на учителя, выбежал во двор… Наутро нашли Актырнака мертвым. Он все так же неподвижно лежал возле своей цепи с открытыми немигающими глазами.
Нигматжан начал пить. Зарабатывал на колке дров двугривенный — сейчас же пропивал. Носил мещанам домой покупки с базара, получая гривны и пятаки, я, как только набиралось на водку, отправлялся в кабак. Не было работы, стоял на углу и выпрашивал копеечки— они тоже уходили на водку. Абдельбар уже не скрывал нищенства, открыто ходил по домам со своей залатанной сумкой. К маленькому Габдулле он относился с прежним дружелюбием, а тот отвечал ему глубокой привязанностью.
Однажды ночью, в самую осеннюю грязь, над слободой взметнулось красное пламя. Поднялся переполох.
— Горим, горим!..
Услышав крики на улице, брахмистр Шиап вскочил с постели, торопливо натянул на себя брезентовые штаны и куртку, надел каску и потянулся к прикрепленному на стене топору. Но не успела рука его дотянуться до топора, как он, вдруг обессилев, рухнул на пол. Забежавшие к нему сказать про пожар Вали к шапочник Хисами положили его на нары. Сахиб-солдат объяснил неожиданную смерть Шиапа «излиянием крови в мозг».
Пожар распространялся очень быстро и превратился в угрозу для всей слободы. Весь степановский дом поднялся на ноги. Даже Нигматжан, вернувшийся из города пьяным и спавший мертвецким сном, проснулся и, как был, неодетый, без шапки, выбежал на улицу. Отблески пожара играли на его лице. Казалось, огонь волновая и притягивал его, пробуждая в нем какие-то чувства.
Может быть, в эту минуту он вспомнил пожар во дворе Асмы, когда он отважно бросился на борьбу с огнем и тем покорил сердце девушки; потом ведь и их любовь с Асмой вспыхнула, как тот пожар. А может быть, грозное пламя пожара открыло выход для накопившейся ярости на кого-то… Недолго думая, он кинулся на пожар.
На другой день о Нигматжане говорила вся слобода.
— Видел бы ты вчера Нигмата! Он сам был страшнее огня!
— Один раскидал всю крышу. Направо! Налево! Как шайтан… И как только не сгорел?
— Откуда у него такая сила, такая ярость?
— Да, если б не он, на зиму осталась бы старая Маулихэ на улице. Как-никак, половину дома спас!..
— Половину дома… Говори—слободу спас! Перекинулся бы огонь дальше — и пошло бы писать!
— Ну, спасибо Нигматжану!..
Габдулла слышал эти разговоры и был безмерно рад за Абдельбара. В каком почете оказался его отец!
Вскоре после пожара к Нигматжану пришел Сахиб-солдат с несколькими слободскими стариками.
— Послушай-ка, Нигматжан,— сказал Сахиб-солдат,— вот мы посоветовались и решили поставить тебя брахмистром. Что ты скажешь? Способней тебя нет на это дело человека… Если согласен, сейчас же напишем прошение в городскую управу.
Нигматжан замахал руками: нет, нет, он и думать об этом не хочет! С трудом, невнятно выговаривая слова, он дал понять: «Не гожусь на такое дело».
Он был явно смущен тем, что старые, уважаемые в слободе люди пришли с таким предложением к нему — нищему, искалеченному жизнью, пьяному человеку. Старики, видимо, поняли это и стали мягко, но настойчиво уговаривать его согласиться.
И Нигматжан согласился взять на себя обязанности брахмистра.
С того дня он неузнаваемо изменился. Бросил пить, запретил Абдельбару попрошайничать. Починил оконные рамы и дверь своей подвальной квартиры, заготовил на зиму дров. Еще до наступления морозов он успел помочь и старухе Маулихэ: приспособил для жилья сохранившуюся половину дома, заново переложил печь.
В управе удовлетворили просьбу жителей Новой слободы, и Нигматжану была вручена медная каска пожарника, оставшаяся после брахмистра Шиапа.
Теперь, когда Нигматжан выходит на улицу в сверкающей каске, он кажется Габдулле сказочным царем в золотой короне.
Габдулла смотрит на него со страхом и восхищением. Но как ни величав богатырь Нигматжан в своей сверкающей каске, со всеми он держится просто и весело. Ни слова не сказавший Габдулле, когда не был немым, теперь он пытается разговаривать с ним, берет его подмышки, высоко поднимает над головой и, глядя в глаза, смеется.
Весело и Габдулле. Он чувствует себя на седьмом небе.

5

Затянувшаяся сырая, холодная осень уложила в постель и Вали. Газизэ натирала ему спину и поясницу разными снадобьями, приводила старух знахарок, в комнате постоянно стоял острый запах скипидара и камфоры. Из-за непролазной грязи на улице Габдулла сидел дома. Для него опять начались невеселые дни и еще более скучные вечера, когда он, не зная, чем заняться, сидел с безучастным видом на нарах, погруженный в свои воспоминания и мечты.
В один из таких вечеров сильно постучали в наружную дверь. Габдулла встрепенулся, опять случилось что или кто в гости пришел?
В комнату один за другими вошли четверо в черных шинелях, с саблями. У одного в руках что-то вроде большой книги.
— Григорий Иванов, мещанин…— прочитал он по книге и спросил.— Здесь живет?
— Нит, ни знаим такой,— ответила Газизэ по-русски.
Тот, что держал в руках книгу, кивнул другим с саблями. Те бросились в разные стороны, один зачем-то полез на печку, другой зашарил под нарами, третий сбросил шубу с лежавшего в постели Вали.
— Это мой муж… Он хвораит,— сказала Газизэ, с трудом выговаривая русские слова.
— А где живет Григорий Иванов?
— Не знаим,— ответила Газизэ.— Тут мусульман живет…
Люди с саблями ушли так же быстро, как и вошли.
— Уж не того ли чертежника ищут, отец,— обратилась Газизэ к мужу,— что у Сахиба-солдата в бане живет?
— Тише, не шуми,— остановил ее Вали.— Правильно сказала! не знаем — и больше ничего… Гм.. да…
— А почему его ищут?
— Я тебе однажды сказал, что лучше бы он не заходил к нам. Сразу понял тогда, что за человек этот Гиргерей. Некоторые против царя идут, от них лучше держаться подальше.
— Хорошо еще, я не сказала, что знаю…
— А если вернутся и спросят, скажем, например, почему знала и не сказала?
— Еще чего!..— сердито возразила Газизэ, словно перед ней были те люди с саблями.— Если б спрашивали про Гиргерея! А то говорят что-то вроде Гиригори… Разве не правда, что я не знаю человека по имени Гиригори?
Вали рассмеялся.
— Хитростям вас не учить. Ведь недаром говорят, что вы, женщины, скажем, например, из породы сатаны…
На следующий день Газизэ разузнала все. Никто в точности не знал, удалось ли полицейским найти Григория Ивановича, но Сахиба-солдата они увели с собой. Замок бани, где жил чертежник, был взломан, все внутри перевернуто вверх дном. Когда уводили Сахиба-солдата, во двор выбежал Нигматжан в каске, с топором в руке. Он хотел отбить у полицейских Сахиба. Старик Степан рассказывал:
— Нигматжан будто взбесился. У меня аж сердце зашлось, когда он взмахнул топором. Но в это время Сахиб обернулся к нему и сказал: «Не делай глупостей, Нигматжан! Ничего мне не будет, пойду и вернусь». Ну, тот и успокоился.
Впрочем, говорили в слободе больше о странном чертежнике. Говорили с опаской, оглядываясь по сторонам.
— Против царя, оказывается, шел, бомбы делал в бане.
— Да, у него в подполье нашли сорок пудов пороху.
— Стрелял, говорят, в полицмейстера, да промахнулся.
— Листовки, слышь, печатал да распространял на заводах Алафузова.
— Не только у Алафузова. На заводе Садыка-бая тоже подговаривал рабочих на забастовку.
— Это, наверно, Садык-бай и донес на него…
И как бы в подтверждение этих предположений, ночью на заводе Садыка-бая вспыхнул пожар.
Второй пожар за один месяц!
Но этот был сильнее и страшнее первого. Огромное зарево и языки пламени были видны в Казани. Из города вместе с пожарной командой прискакал сам полицмейстер. Нигматжан, в брезентовом костюме и в каске, вышел встречать начальство. Ездовые у крайних домов слободы остановили разгоряченных коней, не зная, по какой улице ехать. А Нигматжан, вместо того чтобы направить пожарный обоз по Большой Симбирской, велел переднему ездовому пустить свою четверку по Малой Симбирской…
До пожара обоз не доехал, тяжелые телеги с пожарными насосами завязли в грязи. Завод, склады возле него и хозяйский дом, как свечи, горели перед глазами пожарников всю ночь, и к утру от них остались лишь дымящие головешки да кучи золы. Слобожане едва уберегли соседние дома. Люди всю ночь работали с топорами, с баграми, с ведрами в руках, но удивительнее всего было то, что нового брахмистра Нигматжана никто на пожаре не видел. Начальник пожарной команды сказал:
— Он злодей. Утопил нас в грязи на Малой Симбирской, а то мы справились бы с огнем.
— Где этот негодяй? Поймать! Арестовать! — в бешенстве кричал полицмейстер.
Но как ни метались по слободе полицейские, найти брахмистра не могли. Нигматжан словно провалился сквозь землю.
А Сахиб-солдат вскоре вернулся в слободу, дав в полиции подписку о невыезде.
Тем, кто спрашивал его, за что он попал в тюрьму, Сахиб отвечал, как прежде:
— Сей мир — колесо, повернется — задавит…
Только когда спросили его про Григория Ивановича, он оживился.
— Помалкивайте, луна видела, ночь скрыла,— сказал он, хитро подмигивая и подкручивая усы,— не дался.
Однако молодежь и подростков не удовлетворял такой ответ, и сни продолжали расспрашивать о загадочном чертежнике:
— Сахиб-абзый, говорят, Гиргерей по ночам рисовал портрет девушки невиданной красоты. Будто волосы у нее — как темная ночь, глаза пронизывают сердце… Где же был этот портрет?
— Поищите, может найдете…
Некоторые, понимая слова Сахиба в прямом смысле, заявили:
— Да мы уже все перешарили у него в бане, даже под полом копали землю. Портрета девушки нигде нет.
— Эх, ребята!.. Гиргерей сам был красивым человеком. Не ценили мы его по-настоящему, когда он был с нами,— сказал Сахиб-солдт и, покручивая усы, задумался.
Соседи были обеспокоены судьбой детей исчезнувшего из слободы Нигматжана. Кое-кто советовал устроить их в детский приют. Сахиб-солдат сходил туда, но вернулся ни с чем: в связи с эпидемией скарлатины в приюте был карантин. Собрались старики, чтобы решить вопрос, что делать с детьми Нигматжана.
— А почему бы нам не обратиться к Сагитжану-баю?— предложил один из них.— Ведь Нигмат и Асма немало поработали на него. Пусть покажет теперь, какой он мусульманин!
На том и порешили. Нес колько стариков отправились к баю…
В хмурое утро, прокладывая первый след по снежной пороше, в слободу прикатили санч и остановились перед степановским домом. Возница спрыгнул с саней и, войдя во двор с кнутом в руке, спросил:
— Где тут сироты живут?
Его проводили в подвальную квартиру. В холодной и полутемной комнате с заваленными снегом маленькими окнами под рваным одеялом лежали на нарах Абдельбар и Насимэ, согревая друг друга своим дыханием. Их завернули со все лохмотья, какие нашлись в комнате, вывели на улицу, усадили в сани. Проводить вышли из дома и старые и молодые.
Все окружили сани, только Габдулла с грустным видом стоял в с горенке. «С кем я буду теперь играть?» — думал он, глядя на проводы друга.
— Апуш! — крикнул Абдельбар, высовывая голову из тряпья.
— Что ты стоишь, надулся?—сказала Газизэ.— Подойди поближе, твой приятель хочет проститься с тобой.
Габдулла подошел к саням.
— Как начнется половодье, приходи на Булак, ладно? И я приду, на ручье будем мельницу запускать…
Габдулла не успел ответить Абдельбару. Возчик хлестнул лошадь гнутом, сани дернулись. В знак последнего привета Абдельбар скорчил своему приятелю потешную рожу и показал язык.

6

Зима в этом году была метельная, снежная. Окна и двери низеньких слободских домишек занесло сугробами.
— Снегу много, к урожаю бы…— с надеждой говорили старики.
Жить становилось все труднее, от голода обессиливали, болели люди.
Габдулла целые дни проводил на нарах у окна, глядя на занесенную снегом, безлюдную улицу. Уж несколько раз он спрашивал:
— А где теперь Абдельбар?
Вали и Газизэ ничего не могли ему ответить. Они и сами не знали, что сталось с детьми Нигматжана. Одни говорили, что Сагитов поместил сирот в приют, другие — чго отправил их в деревню, на свою фабрику.
Тяжела сиротская доля. Часто Газизэ и Вали с беспокойством поглядывали и на Габдуллу. Он все больше худел, осунулся, стал тихим, задумчивым. Надо бы кормить мальчугана получше — да где лучшего-то взять? Вали совсем расхворался и почти не вставал с постели. Газизэ, правда, оставалась на ногах, но как только не приходилось ей изворачиваться, чтобы свести концы с концами. Теперь она пудами приносила от баев белье для стирки, ходила в ближние деревни, чтобы достать хоть немного муки, смолотой с желудями, или картошки, привозила на салазках дрова. Но с наступлением сильных морозов и она, простудившись, слегла в постель.
Иногда Вали, превозмогая слабость, поднимался с постели, брал что-нибудь из вещей и относил на базар, выменивал на хлеб. В семье сапожного мастера Вали и мастерицы по вышивке Газизэ начинался настоящий иссушающий голод.
Однажды к ним зашел старик нищий.
— Ради Аллаха, подайте…— начал было он, но при виде неприкрытой нищеты и исхудавших, прикованных к постелям людей, достал из своего мешка два куска хлеба и, положив их на стол, тихо вышел.
Вечером того же дня Вали, вырвав чистый лист из книги «Иосыф и Зулейха», начал писать письмо дедушке Габдуллы. Ему нелегко было вспомнить полученную когда-то в медресе школьную грамоту, письмо писалось долго, а вышло коротким.

«Вам, дорогой и уважаемый,— царапал пером Вали, по нескольку раз повторяя про себя написанные слова,— самому ученому из имамов, учителю ученых, хазрету-мулле Зинатулле, от нас, от всех наших домашних и еще от вашего дорогого внучка большой и большой привет и много молитв. После всего этого наше слово такое. Времена настали тяжелые, я сам и моя жена лежим в постели больные. Мы очень боимся худшего: что станется с Габдуллой, если мы оба покинем этот мир? Поручаем это дело милосердию аллаха и вашей милости. Если пришлете кого-нибудь за Габдуллой, мы будем очень вам благодарны.
Ожидающий вашего благословения и ответа
«Мухамет-Вали Хуснутдинов».

А на следующее утро очень кстати зашел их проведать Сахиб-солдат. Он взялся разыскать приезжих из Училе и, спрятав письмо в нагрудный карман, начал рассказывать новости:
— Встретил на днях Сагитжана-бая, спросил про детей Нигмата. Сначала бай не хотел говорить, мялся. Ну, я заставил его сказать адрес. Абдельбара нашел потом в одном доме на Белопесчаной улице. Оказывается, это старый дом Сагитова. Живет там около сорока мальчиков-сирот… Видел Абдельбара. Одет он, как и другие: камзол — чуть получше тех лохмотьев, что здесь носил. А кормят ребятишек так, лишь бы с голоду не умерли. Спрашиваю Абдельбара: «Что заставляют вас делать, чему тут учат?». Отвечает: «Учиться времени нет — то ящики таскаем на фабрике, то конюшни чистим, то на побегушках…» Хотел проведать и Насимэ, да бай так и не сказал, где она. «Не беспокойтесь, говорит, я пристроил девочку в дом одной очень нравственной и набожной женщины, там она учится вышивальному делу…» Ничего, и ее найдем. За этим жуликом Сагитовым надо доглядывать, жаден до денег, ради хорошего барыша на все пойдет. Да все они таковы, баи. Люди с голоду мрут, а они, как ни в чем не бывало, по-прежнему деньгу наживают. На голоде, на народной нужде! Им что? Им все нипочем. У Садыка вон весь завод сгорел, а он получил страховую премию и с весны, говорят, начинает строить новый завод, вдвое больше прежнего… Мужики теперь за бесценок распродают скотину, лошадь за шесть рублей отдают, а баи скупают скот, отправляют в другие губернии и наживают на этом большие деньги… Ну, недолго им глотать, еще подавятся награбленным народным добром. Сей мир — колесо… На заводах Алафузова вон рабочие забастовку объявили. Даже конные стражники не могли разогнать забастовщиков. Попробуй-ка, поиграй с огнем, это ведь народ! Придется, видно, хозяевам повысить расценки или снизить цену на хлеб в заводских лавках… Эх, жаль, нет здесь сейчас Григория!..
К весне Газизэ совсем оправилась от болезни. Вали тоже почувствовал себя значительно лучше. Под действием теплого весеннего воздуха и разговоров о «благополучном годе» стали забываться зимние невзгоды. Стерлось из памяти и злополучное письмо, с таким трудом написанное Вали холодным зимним вечером при тусклом свете коптилки. Но письмо дошло по назначению, и в конце апреля, когда подсохли дороги, во двор степановского дома въехал на гелеге посланный дедом Габдуллы знакомый рогожник Хусаин.
Неожиданный приезд рогожннка поразил Вали и Газизэ, заставил их крепко призадуматься. Однако, сколько ни думай, а задерживать мальчика теперь было неудобно: старик беспокоился, снарядил человека в город.
Необходимость возвращения к дедушке Зинатулле еще больше поразила самого Габдуллу. Его совсем не радовало снова оказаться в большой голодной семье неродной бабушки, где он всегда чувствовал себя «чужим галчонком среди шести голубей». Только светлая тень доброй Саджидэ постоянно влекла его. Вспоминая о своей молоденькой тете, он словно слышал ее ласковый голос, зовущий: «Вернись, Габдулла, я очень, очень соскучилась по тебе, вернись!»
На другой день рогожник Хусаин закончил на базаре свои дела, и Габдулла опять очутился на знакомой телеге.
Стоявший возле телеги Вали уж в который раз звал жену.
— Газизэ, выйдешь ты или нет?
Газизэ, опухшая от слез, сидела в комнате, не находя сил на последнее прощание с сыном. Ей было слишком тяжело расстаться с Габдуллой, к которому она привязалась всем сердцем, не знавшим еще материнства.
Наконец она вышла, опустив платок на глаза, подошла к телеге.
— Габдулла.. ненаглядный мой… не забывай нас… Я ведь тебя…— прерывающимся голосом заговорила она и вдруг, обняв Габдуллу, залилась слезами.
Габдулла растерялся и не знат, что сказать в ответ, как утешить ее.
Вали положил руку на плечо жены.
— Ладно, мать, хватит… Пусть едут… Гм… да… Счастливого пути!- с волнением произнес он и часто замигал глазами.
Из дома выбежала Аннушка и, положив к ногам Габдуллы приготовленный на дорогу гостинец, оказала:
— Прощай, Апуш!
Она смотрела на Габдуллу и грустно, застенчиво, как всегда, улыбалась.
Телега двинулась за ворота. Габдулла всем телом потянулся назад, словно незримые нити тянули его обратно к этому дому, к отцу и матери, к Аннушке, к покидаемым навсегда друзьям…
Медленно двигалась подвода по Большой Симбирской улице. Боль разлуки сжимала сердце Габдуллы. Глаза его затуманились, наполнились слезами, и все вокруг — люди, дома, деревья — разломилось на множество частей, окрасилось всеми цветами радуги.

(Источник: Файзи А. Тукай: Роман. – Казань: Татар. кн. изд-во, 1985. – 528 с.)


Оставить комментарий


*