ТАТ РУС ENG LAT

Рустем КУТУЙ Смерть Тукая

(Монолог)


Теперь мне ничего не надо,
я слышу, по рукам течет прохлада
и горек воздух, — значит,
моя душа о чем-то плачет.
Ни скорбь, ни тяжесть — все спокойно:
мерцает лед на подоконнике,
поземка вьет, сметая след…

Позвать? Кого? В помине нет
движения за дверью.
Все спит, как чуткое доверье,
на грани шороха и сна,
как эти мерзлые деревья,
чья жизнь под снегом не слышна.

Цветы увяли…
Кто их приносил
среди хулы и черных зим?
Какой-то мальчик, чистое лицо,
дитя рассветов и лесов.
Он, кажется, стоял вот здесь,
сама сияющая весть
о небе, поле… Кто он? И зачем
качнул огонь слепых свечей
и опустил цветы на грудь?
Чтобы было легче мне уснуть?
Мой бедный Мцыри
в оскорбленном мире.
Я сам был мальчиком когда-то,
он там, вдали, как песня, не угадан,
я тень его лишь сохранил.
Кто в легкий слух мой эхо заронил?
Кырлай, Кырлай, твой каждый звук раним.
В полях я голос схоронил.

Ямщик поет, как будто вяжет нить.
Дорога в никуда. Я вроде побирушки.
К большой земле мне тень клонить,
объедки брать с чужой пирушки.
Уколят словом, терпелив,
ты прочь беги, лицо упрятав.
Слепому псу, лежащему в пыли,
слезу отдай и поделись утратой.
Он вздрогнет вдруг и пометет хвостом,
и желтый клык с улыбкою покажет.
Ведь для него один на свете дом —
рука, что гладила однажды.
И ты, и он — два брата по нужде:
ему — пинок, тебе — побои.
Вы оба мокли на дожде,
не разлученные судьбою…

Судьба? — как привкус горькой соли,
полынный, кровоточат десны, —
что ей осеннее раздолье,
что ей бушующие весны…
Одна начертанная боль —
сквозь сладкий мед все та же соль.
Кырлай, Кырлай, курлычут журавли,
их тихий плач над шелестом равнин.
Ковыль холмов, седой, седой ковыль, —
где мать моя? Ее туман укрыл…

Один. Как камень в воду брошен.
Сенной базар. Рогожа на рогоже.
Свистящий кнут неосторожен.
Мороз по коже.

Что детство? Пыль от хлебных крошек.
Навозный жук рогатый на ладони.
И ржа, и плесень. Золотое?
Чахоточный огонь в крови.
И сгусток листьев. Боль травы.

Ах, это было после, после —
пожар и отверженье осени.
Комочки воробьев в отбросах.
Мулла в чапане полосатом.
Мечеть. И молятся березы
поклоном ветреного сада.
Хромой хаджи бормочет свой Коран,
и дней бредет унылый караван.
Шакирд коленки на молитвах стер,
а взгляд хаджи, как лезвие, остер,
ему сестра проклятая камча:
он ест с ладони, бьет сплеча.
Аллах, должно быть, знает все,
хаджи на совесть души сек.
Вздыхали стены медресе,
и глаз муллы со зла косел…

Потом звезда вдруг стукнула в окно,
строка легла… Благословен тот миг,
когда распахнут пред тобою мир
и пламя небесами взнесено.
Рука дрожит…
И вот рожденье слова,
как ожиданье зова.

Реки свободное кочевье,
где свет младенчески летал, —
счастливый отрок, я читал
молчанье камня и деревьев.
И узнавал по очертанью
какой-то маленькой стопы
особый знак и лик судьбы,
ее заветы и преданья.

Я населял весь мир собою,
он сказкой обнимал меня.
Шли лоси тихо к водопою
с глазами рыжего огня.

Ау! Ау!
Печальный замок.
В темнице горлицей невеста.
И точно крик высокий замер
над бездной.

А там вон ведьма на мостках,
седая, волос гребнем чешет, —
приснился ей зеленый леший —
и в сердце хлынула тоска.
Мир сказки так был чудно мил,
как исцеленье, воздух песни пил
и тени, оживая, танцевали…

Но вот цветы… Цветы увяли.
Принес их мальчик и исчез,
его позвал мой дальний лес,
где горько плачет Шурале, —
признаться, я его жалел
немного: старый и кривой,
он был — живой.
Но бог простит
мой грешный стих.

Деревня. Август. Звездопад.
Как будто в небе растеряли клад.
Качает головою аксакал:
«А я всю жизнь одну звезду искал.
И стал седым,
как горный дым…»

Цветы, как жаль, увяли.

Какая ночь! Деревья ветер валит.
Стучит трещоткой, ранит свистом.
У фонаря, как головешка, пристав.
О, снежная, замерзшая Казань!
Я б отогрел твои глаза,
снял бельма льда, — и тихо б очи
сияли в мир ослепшей ночи.
Сююмбике сидела б у воды,
ловя рукой весенний дым,
моя легенда, девочка, тростинка,
глаза, где звезды умирают тихо.
О ней так долго думы горевали…

Цветы увяли.

«Уронила девушка
в речку золотой казан, —
и поднялся город
высоко Казань…»

Я эту песню не допел.
А снег вокруг, как саван, бел.

И тени, тени у порога —
последний вздох, последняя дорога.

Кого любил? — без ревности, бессонниц,
Теперь открыть?.. Ей невдомек.
Пройти ночною лунной полосою
от радости на волосок.
Зайнаб…
Рассветный мотылек
в мое окно влетит едва ли.

Цветы увяли.

И дом, как склеп, уныло пуст.
И нет вина.
И сам я гость.
Вся в черном — это входит грусть,
ее мне встретить довелось.
Красивая и бледная, она
поэту верная жена…

Какой-то бред горячий на губах,
какой-то свет подкошенный упал.
Ты, жизнь, была ко мне скупа, —
не мачеха, я не виню
ладонь холодную твою.
Мой голос знал простор и высоту.
Теперь зима в моем саду.
Теперь зима в моем саду.

Был полдень. Ласточки мелькали.
И в белом девушки по лугу
водили хоровод, лукавя.
Платки играли на ветру,
как всплески рук.
И я запел, открытый сини
и облакам. Запел высоко.
И в изумленье девушки застыли.
Но песня смолкла…
Кровь горлом…
на фартуки… платки…
Мелькали ласточки, легки,
и за собою звали.

Цветы увяли.

Я слышу, месяц бьет в висок,
за стенкой плачет детский голосок.
О чем так горестно, взахлеб?

Больница. Ночь. И остывает лоб.
Еще свеча ярка.
И на цветах рука.

Прощай, мой светлый мальчик, —
как видно, нам нельзя иначе —
тебе вот плакать, мне — не спать.
Где мать, что может приласкать?
Ее напев всегда печален…

Цветы увяли.

Что время?
Смесь огня и льда.
Как подле рук бегущая вода —
не ухватить, лишь взять глоток,
а он уж дальше, с круч поток
летит
и камешки несет
чужой любви, чужих невзгод.
За ним и взглядом не поспеть…

Но поздно.
Окрупнели звезды.
Как чист и ясен воздух!
И это смерть?

Цветы увяли.

(Из сборника: Тукай…: Дөнья халыклары Тукай турында/Төз. Р.Акъегет. – Казан: Татар. кит. нәшр., – 2006. – 222 б.)


Рустем Кутуй (1936-2010) — писатель, пишет на русском языке, переводчик. Заслуженный работник культуры ТАССР (1987). 

Оставить комментарий


*